спросил солдата, что тот имеет в виду. Солдат ответил: «Пожить подольше».

Да, в религиозной истории Европы этот ответ стоит не меньше, чем сотня вагонов ежедневных, недельных, двухнедельных и ежемесячных газет. Каждый день в каждой газете объявляется новый пророк, но в двух тысячах слов, отводимых ему, не найти такого мудрого и точного слова, как «мафусаилит». Дело литературы — кратко рассказать о длинном; вот почему наши новые философские книги не литература. В этом солдате живет душа писателя. Он великий мастер афоризма, как Гюго или Дизраэли. Он нашел слово, которое выражает всю трусость современной мысли.

Теперь, когда новоявленные философы потащат ко мне свои новые религии (а на улице всегда стоит очередь), я смогу оборвать их одним вдохновенным словом. Философ начнет: «Новая религия, основанная на первичной энергии природы...» «Мафусаилит», — определю я. — До свидания!» «Человеческая жизнь, — скажет другой, — это единственная святыня, освобожденная от суеверий и догм...» «Мафусаилит!» — прорычу я. — Пошел вон!» «Моя религия — религия радости, — закашляет человечек в дымчатых очках. — Религия физической гордости и силы, моя...» «Мафусаилит!»—закричу я снова и хлопну его по спине, и он упадет. Тогда войдет бледный юный поэт со змеящимися волосами и скажет (один недавно сказал) : «Настроение, ощущение — единственная реальность, а они меняются, меняются... Мне трудно определить мою религию...» «А мне легко! — скажу я не без строгости. — Ваша религия — пожить подольше. Если вы здесь останетесь, это не выйдет».

Модная философия декаданса означает практически восхваление какого-нибудь старого порока. Был у нас софист, который защищал жестокость, называя ее силой. Есть софист, который защищает распутство, называя его свободой эмоций. Есть софист, который защищает лень, называя ее искусством. Почти наверное — я не боюсь пророчествовать, — в этом разгуле софистики объявится философ, который захочет воспеть трусость. Если вы побывали в нездоровом мире словотолчения, вы поймете, как много можно сказать в защиту трусости. «Разве жизнь не прекрасна и не достойна спасения?» — скажет отступающий солдат. «Разве я не обязан продлить несравненное чудо сознательного бытия?» — воскликнет из-под стола глава семьи. «Разве не обязан я оставаться на земле, пока цветут на ней розы и лилии?» — послышится из-под кровати. Так же легко сделать из труса поэта и мистика, как легко оказалось сделать его из распутника или из тирана. Когда эту новую великую теорию начнут проповедовать в книгах и с трибун, можете не сомневаться, она вызовет большую шумиху. Я имею в виду большую шумиху в том маленьком кругу, который живет среди книг и трибун. Возникнет новая великая религия. Бесстрашные крестоносцы тысячами присягнут жить долго. Но дело не так уж плохо — не проживут.

Преклонение перед жизнью как таковой (распространенное современное суеверие) плохо тем, что его адепты забывают о парадоксе мужества. Ни один человек не погибнет быстрее, чем «мафусаилит». Чтобы сохранить жизнь, не надо над ней трястись. Но случай, о котором я рассказал, — прекрасный пример того, как мало теория «мафусаилитства» влияет на хороших людей. Ведь с тем солдатом дело не так просто. Если он хотел только одного — пожить подольше, — какого черта он пошел в солдаты?

Человек и его собака

Циники часто говорят, опыт разочаровывает; мне же всегда казалось, что все хорошие вещи лучше в жизни, чем в теории. Я обнаружил, что любовь (с маленькой буквы) несравненно поразительней Любви; а когда я увидел Средиземное море, оно оказалось синей, чем синий цвет спектра. В теории сон — понятие отрицательное, простой перерыв бытия. Но для меня сон — явление весомое, загадочное наслаждение, которое мы забываем, потому что оно слишком прекрасно. Вероятно, во сне мы пополняем силы из древних, забытых источников. Если это не так, почему мы радуемся сну, даже когда выспались? Почему пробуждение — словно изгнание из рая?

Но я отвлекся; сейчас я просто хочу сказать, что в жизни многие вещи гораздо лучше, чем в мечтах; что горные вершины выше, чем на картинках, а житейские истины — поразительней, чем в прописях. Возьмем, к примеру, мое новое приобретение — шотландского терьера. Я всегда думал, что люблю животных, потому что ни разу мне не попадалось животное, которое вызвало бы у меня острую ненависть. Большинство людей где-нибудь да проведут черту. Лорд Робертс не любит кошек; лучшая в мире женщина не любит пауков; мои знакомые теософы не выносят мышей, хотя и покровительствуют им; многие видные гуманисты терпеть не могут людей.

Но я ни разу не испытывал отвращения к животному. Я ничего не имею против самого склизкого слизняка и самого наглого носорога. Короче говоря, я всю жизнь разделял заблуждение, свойственное многим современным поборникам сострадания и равенства, — я думал, что люблю живые существа; на самом же деле я просто не испытывал к ним ненависти. Я не презирал верблюда за его горб или кита за его ус. Но я никогда и не думал всерьез, что в один прекрасный день мое сердце содрогнется от нежности при мысли о китовом усе, или я узнаю в толпе один-единственный верблюжий горб, как профиль прекрасной дамы. В том и состоит первый урок, который дает нам собака. Вы обзаводитесь ею — и вот вы любите живое существо как человек, а не только терпите его как оптимист.

Более того, если мы любим собаку, мы любим ее как собаку, а не как приятеля, или игрушку, или продукт эволюции. С той минуты, что вы отвечаете за судьбу почтенного пса, перед вами разверзается широкая, как мир, пропасть между жестокостью и необходимой строгостью. Некоторые под словами «телесные наказания» понимают и издевательства, которым подвергаются наши несчастные сограждане в тюрьмах и работных домах, и хороший шлепок глупому ребенку или несносному терьеру. С таким же успехом можно объединить термином «взаимотолкание» драку, столкновение кораблей, объятия немецких студентов и встречу двух комет.

В том и состоит второй моральный урок, который дает нам собака. Как только вы свяжетесь с нею, вы начинаете понимать, что такое жестокость, а что такое доброта. Меня нередко обвиняли в непоследовательности, потому что я выступал против вивисекции, но не возражал против охоты. Сейчас я знаю, в чем тут дело: я могу представить себе, что я застрелил мою собаку, но не могу представить себе, что потрошу ее.

Но и это еще не все. Истина глубже, только час уже поздний, и оба мы устали — и я и моя собака. Она лежит у моих ног, перед камином, как лежали всегда собаки перед очагами. Я сижу и смотрю в огонь, как смотрело в огонь много, много людей. Каким-то неведомым способом с тех пор, как у меня есть собака, я сильнее ощущаю, что я — человек. Не могу объяснить, но чувствую, что у человека должна быть собака. У человека должно быть шесть ног; четыре собачьи лапы дополняют меня. Наш союз древнее всех модных, мудреных объяснений и человека и собаки. Вы можете прочитать в книгах, что я — продукт развития человекообразных обезьян; наверное, так оно и есть. Но моя собака знает, что я — человек, и ни в одной книге нет такого четкого определения этого слова, как в ее душе.

Можно прочитать в книге, что моя собака принадлежит к семейству canidae, а отсюда можно вывести, что она охотится стаями, как все canidae. Но моя собака знает, что я не жду от нее такой охоты. Цивилизованная собака древнее дикой собаки ученых. Цивилизованный человек древнее первобытного дикаря из книги. Мы чувствуем, что мы реальны, а выкладки ученых призрачны. И к чему нам книги? Спускается ночь, и в темноте не разобрать текста. Но в свете угасающего очага можно различить древние контуры человека и его собаки.

,

Примечания

1

Эссе Честертона на русском языке впервые были опубликованы в журнале «Наука и жизнь» № 10, 1963

Вы читаете Три эссе
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату