— Ерунда. Я знаю, что вы ни в чем не виноваты...
Она заплакала, отвернулась.
— Деревня надсмеется теперь... А я? Что я — порченая или больная?..
Она хотела уйти. Он задержал ее. Она заплакала еще сильнее. Тихо сказала:
— Олешенька.
Ее смуглая шея дрогнула. Доктор резко махнул рукой, — точно сорвал что-то в воздухе, решительно накинул крючок и потушил лампу,
Ночью он сказал Устинье:
— Устя, ты все-таки медицинский работник. Как тебе не стыдно верить в какие-то привороты?
Она уже уснула. Доктор отвернулся. Забытье охватывало его. Он вздрогнул от осторожного, вкрадчивого шума.
У открытого окна стоял Кузьма Андреевич и шарил в комнате лучом своего фонаря.
— Я, мил человек, — успокоил он доктора. — Сторожей поверить ходил. Как спите-то — вместе?
— А тебе что? — обозлился доктор. — Дай ты мне хоть ночью покой!
— Мне спокой твой, Алексей Степанов, не нужен. Спите-то как, вместе?.. Я чегой-то не разберу в темноте...
И направил широкий луч прямо на кровать.
— Уйди, ради бога! — зашипел доктор.
— Вот и хорошо, что вместе, — мирно ответил Кузьма Андреевич. — Она — баба королева, обижать ее не за что... Чистая баба, строгая... Вот и хорошо... А то носил ты в себе смятенье и нарушенье порядка.
— Какого еще порядка?
В подполе пищала мышь; стрекотал за печкой сверчок.
— А как же... Все в мире рассчитано, мил человек... Раз ты мужик, то приходится на тебя одна баба. Старая твоя любовь, к примеру, с другим живет, а того мужика старая баба опять же с другим. Так она, цепь-то, и переходит, и ворочается к тебе, с Устиньей. Значит, должон опять ты с ней жить.
Старик шумно высморкался.
— Вот потому, полагаю, магометанский закон неправильный. Он, магометанин, заместо одной бабы трех заберет, а где-нибудь, может, в Африке, через него двое мужиков без баб мучаются... Цепь-то до них дошла — пустая. Нет справедливости в таком законе!
Доктор яростно крякнул. Кузьма Андреевич заторопился.
— Спи, мил человек, спи!..
Луч выскользнул из комнаты. Доктор смотрел в окно. Напротив амбулатории четко вырисовывалась на ровном небе яблоня; крупные, налитые звезды просвечивали сквозь ее поредевшую листву; казалось, они свисают на тонких ножках вперемежку с белыми яблоками.
В последний раз послышался голос Кузьмы Андреевича:
— Так я завтра пшеничку-то привезу.
Кузьма Андреевич возвращался домой, умиленный и собой, и доктором, и Устиньей, и председательским планом. «Деткам-то, деткам хорошо будет. А вот ежели у меня и деток нет? Дотянем уж, видно, в хибарке...»
Он так хорошо знал свою избенку, что осматривал ее на ходу воспоминанием — и огорчался. Мечту о хрулинском доме похоронил он собственными руками, навсегда, а другого свободного кулацкого дома в деревне не было.
«Ну ладно... Хлеба много, и то слава богу. Хлебом нынче хоть завались».
И он в десятый раз стал подсчитывать свою долю, и в десятый раз вышло — двести девяносто четыре пуда. «Много», — подумал он и вдруг сообразил, что ведь это — шестьдесят пятериков, и даже вспотел. Он остановился на лунной дороге. Он проверил свои подсчеты; тут его ударила вторая мысль, и он вспотел второй раз. Они со старухой могли съедать за год самое большое двадцать пять пудов; остальные пятьдесят пятериков с лишком — были свободными; при нынешней цене на хлеб можно построить дом не хуже хрулинского.
— Вот те раз! — прошептал он, присаживаясь на бревно. — Гнался за одним, а схватил другой!
В эту ночь старуха легла спать, не дождавшись его. Он ходил по деревне, выбирая место для нового дома. И деревенский косогор, на котором он прожил шестьдесят четыре года, сразу вдруг изменился: какие-то ямы — значит, сырость, подгниет пол; какие-то рытвины, бугры — придется заравнивать, не годится. Около пруда? Тоже не ладно — лягушки окаянные спать не дадут. Опять же — комар.
Собаки удивленно рычали на него из подворотен; он все ходил; по нескольку раз возвращался на одно и то же место и опять бежал искать другое.
Ему понравилась ровная высокая площадка. Путаясь в сухом и цепком репейнике, он обмерил ее шагами. Оставался еще запас для палисадника, Колодец вот далеко; придется уговаривать старуху.
Его окликнул знакомый голос. Из лунного тумана вышел председатель.
— Ты что здесь ходишь, Кузьма Андреевич?
— Не спится чего-то... А ты?..
— Тоже... Место вот смотрю — свинарник поставить.
Чмокая губами, рассыпая искры, председатель торопливо докурил цыгарку. Она зашипела в сырой траве.
— Ровно бы ничего место, а?..
— Это? — спросил Кузьма Андреевич с притворным пренебрежением, — Какое это для свинарника место? Колодец далеко...
— Выкопать можно.
— А сырость?
— Ну, откуда сырость?..
— Завсегда сырость, — подтвердил Кузьма Андреевич. — Я уж это место знаю. Не смотри, что высокое... На отшибе опять же... Нет, — решительно закончил он, — свинарник здесь ставить не годится.
Председатель молчал. Ветер сухо и тревожно шипел в репейнике.
— Идем, — вкрадчиво сказал старик. — Идем, Гаврила Степанов. Я тебе покажу, где свинарник ставить.
Они пошли. Луна светила им в спину; их тени выбегали вперед. Председатель шел прямо и размашисто, Кузьма Андреевич то-и-дело оглядывался на хорошее место, облюбованное для своего дома, отставал, трусцой нагонял председателя и старался шагать с ним в ногу.
1934
ТРАГИК
Когда-то Мамонтов-Чарский был известным провинциальным актером, играл в Саратове, Самаре, в Казани и в других крупных поволжских городах. Публика принимала его хорошо, — нравилась представительная фигура, густая черная грива и голос — зычный, с благородным рокотом и слезой. В бенефисы подносили Мамонтову букеты, венки, перевитые лентами, даже серебряные портсигары и часы.
Мамонтов глубоко верил в мощь своего таланта, в нутро; на сцену выходил полупьяный и вопил истошным голосом, колотя себя в грудь, закатываясь от крика, а потом переходил в зловещий с призываниями шопот... Иногда удавалось ему плакать и настоящими слезами на сцене.
Никакой школы в актерском искусстве он не признавал. «Столичные штучки, — презрительно говорил