такая некрасивая, такая худая, что вы не хотите вспомнить иногда о моем лице и моем теле.
— Да, — сказал Триродов, — у меня есть несколько приготовленных пластинок.
Алкина засмеялась радостно и сказала:
— Сначала поцелуйте меня.
Она клонилась, почти упала в объятия Триродова. Поцелуи казались невинными, тихими, — как сестра целовала брата. Такая нежная и упругая под его руками была ее кожа. Алкина прильнула к нему покорным, отдающимся движением. Триродов перенес ее к мягкому, широкому ложу. Покорная и тихая, лежала она в его руках и смотрела прямо в его глаза простым, невинным взглядом.
Когда сладкие и глубокие прошли минуты и усталая пришла стыдливость, Алкина лежала неподвижно, с полузакрытыми глазами, — и вдруг сказала:
— Я все хотела вас спросить и как-то не решалась. Вы меня не презираете? Может быть, вы считаете меня очень бесстыдною?
Она повернула к нему голову и испуганными, стыдливыми глазами смотрела на него. И он ответил ей с обычною своей решительностью:
— Нет, Катя. Часто стыд только для того и нужен, чтобы преодолеть его.
Алкина опять легла спокойно, нежась, нагая под его взорами, как под лучами высокого Змия. Триродов молчал. Алкина засмеялась тихо и сказала:
— Мой муж такой был корректный, — злой и вежливый. Он не бил меня, — что же, недаром же он интеллигентный человек, — и даже не говорил грубых слов. Хоть бы дурой когда назвал. Теперь мне кажется, что я не ушла бы от него, если бы наши ссоры не протекали так тихо, если бы он меня бил, таскал за косы, хлестал бы чем-нибудь.
— Сладко? — спросил Триродов.
— Такая пресная жизнь, — продолжала Алкина. — Крутишься в сетях маленьких неприятностей. Завыть бы, завизжать бы от тоски, от горя, от боли нестерпимой.
Она сказала это с непривычною ей страстностью и затихла.
Глава тринадцатая
Опять склонялся день к вечеру, и снова Триродов был один, томимый всегдашнею тоскою. Голова кружилась. Полудремотное было состояние, как предчувствие кошмара. Полусны, полуиллюзии полны были впечатлениями дня, жгучими мечтами, жестокими.
Только что стемнело. На высоте около города горел огонь. Шалили городские мальчишки. Они зажгли костер, бросали головни кверху, — и, точно ракеты, взвивались горящие головни в синем ночном воздухе. И радовали, и печалили красивые взлеты огня в темноте.
Кирша пришел к отцу, молчаливый, как всегда. Он стоял у окна, темными и печальными смотрел глазами на далекие огни Ивановой ночи и молчал. Триродов подошел к нему. Кирша слегка повернулся к отцу и тихо сказал:
— Эта ночь будет страшная.
Триродов также тихо ответил:
— Не будет ничего страшного, Кирша, не бойся. Ляг спать поскорее, милый, пора спать.
Точно не слушая его, Кирша говорил:
— Мертвецы встанут сейчас из могил.
Отвечая ему, сказал Триродов:
— Мертвецы уже встают из могил.
Странное удивление слабо шевельнулось в нем, зачем он говорит об этом? Или так настоятельно желание вопрошающего? Тихо-тихо, не то спрашивая, не то рассказывая, говорил Кирша:
— Мертвецы пойдут по навьей тропе, мертвецы скажут навьи слова.
И опять, словно чужою побуждаемый волею, ответил ему Триродов:
— Мертвецы уже встали, уже они идут по навьей тропе в навий град, уже они говорят навьи слова о навьих делах.
И спросил Кирша:
— Ты пойдешь?
Триродов помолчал и тихо сказал:
— Пойду.
— И я пойду с тобою, — решительно сказал Кирша.
— Не ходи, милый Кирша, — ласково сказал Триродов.
Но Кирша настойчиво повторял:
— Эту ночь я проведу с тобою, там, у навьей тропы, насмотрюсь, наслушаюсь, погляжу в мертвые глаза.
Триродов сказал строго:
— Я не хочу брать тебя с собою, — тебе надо остаться здесь.
Кирша сказал просящим голосом:
— Может быть, и мама пройдет.
Триродов подумал и сказал тихо:
— Иди.
Долгий и жуткий длился вечер. Отец и сын ждали. Стало совсем темно, — тогда они пошли.
Проходили садом, мимо замкнутой, таинственно мерцающей своими стеклами оранжереи. Тихие дети еще не спали. Тихие, качались они в саду на качелях. Тихо бряцали кольца качелей, тихо скрипели доски. На качелях, озаренные неживою луною, ночною овеянные прохладою, сидели тихие дети, качались тихонько, напевали что-то. Ночь слушала их тихую песенку, и луна, полная, такая ясная луна, неживая. Кирша спросил, понижая голос, чтобы тихие дети не слышали:
— Отчего они не спят? Качаются на качелях — ни внизу на земле, ни вверху на небе. Чего это они?
Триродов ответил так же тихо:
— В эту ночь им нельзя спать. Они не смогут спать, пока заря не заалеется, не засмеется. Им и не надо спать. Они и днем могут спать.
Опять спросил Кирша:
— Они пойдут с нами? Они хотят идти, — тихо сказал он.
— Нет, Кирша, они ничего не хотят, — сказал Триродов.
Кирша повторил грустно:
— Не хотят!
— Они не должны идти с нами, если мы их не позовем, — сказал Триродов.
— Позовем? — радостно спросил Кирша.
— Позовем одного. Кого ты хочешь позвать?
Кирша подумал, припоминая. Сказал:
— Гришу.
— Позовем Гришу, — сказал Триродов.
Он посмотрел на качели и позвал:
— Гриша!
Мальчик, похожий на опечаленную Надежду, тихо спрыгнул с качелей, но не приблизился и шел сзади. Остальные тихие дети спокойно смотрели вслед за ним, качались и пели, как прежде.
Триродов открыл калитку, вышел, а за ним Кирша и Гриша. Внешняя перед ними стояла ночь, и темная, забытая чернела навья тропа. Дрогнул Кирша, — холодная под голыми ногами отяжелела земля, холодный к голым коленям прильнул воздух, холодная полуоткрытую грудь овеяла влажная свежесть ночи. Тихо спросил Триродов:
— Кирша, тебе не страшно?
— Нет, — тихо шепнул Кирша, влажный вдыхая запах росы и легкого тумана.