была здесь во всей скучной повседневности, и те же играли грязные и злые дети, и ругались, и дрались, — шатался пьяный, — и качались серые ведра на сером коромысле на плече серой женщины в сером заношенном платье.
Повседневно скучною казалась нищета этого дома, где на столе, наскоро обряженный, лежал желтый покойник. Бледная баба стояла у изголовья и выла тихо, протяжно, неутомимо. Откуда-то подошли трое ребятишек, беловолосых и бледных, и смотрели на вошедших, — странные, тупые взоры без радости и без печали, взоры, навсегда отуманенные.
Елисавета подошла к женщине. Цветущая, румянолицая, стройная девушка стояла рядом с тою бледною, заплаканною женщиною, и тихо говорила ей что-то, — та качала головою и причитала ненужные, поздние слова. Триродов спросил тихо:
— Нужны деньги?
Воронок так же тихо ответил:
— Нет, товарищи хоронят, сложимся. Потом семье понадобятся деньги.
Настал день похорон. На фабриках работы стали. Было ясное небо, и под ним торжественно-шумная толпа, и легкие струйки ладана, пышное благоухание которого смешивалось с легким запахом лесной гари. Гимназисты забастовали и пошли на похороны. Пришла и часть гимназисток. Робкие девочки остались в своей гимназии.
Дети из триродовской колонии решили идти на похороны. Они принесли два венка — речные желтые травы, еще сохранившие на своих восковых лепестках переливные огоньки ранней влаги. Пришли и тихие дети. Они держались отдельно и молчали.
Вся полиция города была на похоронах. Даже из уезда были вызваны стражники. Как всегда, в толпе вертелись мелкие провокаторы.
Торжественно и спокойно двигалась толпа. Над толпою колыхались венки, — пестрели красные цветы, красные веяли ленты. Вокруг ехали казаки. Они смотрели угрюмо и подозрительно, — были готовы усмирять. Слышалось пение молитвы. Каждый раз, когда затихшее пение возобновлялось, казаки чутко прислушивались. Нет, опять только молитва.
Елисавета и Триродов шли в толпе за гробом. Они говорили о том, что восторгает жаждущих восторга и ужасает жаждущих покоя. Остры были Елисавете все впечатления на острых щебнях пыльной и сорной мостовой.
Длинная была дорога. И строгое, и стройное длилось пение. Потом кладбище, — унылое ожидание на паперти, — поспешное отпевание.
Казаки спешились, но по-прежнему держались тесным кольцом вокруг толпы.
Вынесли гроб из церкви. Опять заколыхались венки. И опять несли долго и пели.
Вдруг усилился женский плач, — женский плач над раскрытою могилою. Учитель Бодеев встал у изголовья. Своим визгливо-тонким, но далеко слышным голосом он начал было:
— Товарищи, мы собрались здесь, у этой братской могилы…
Подошел жандармский офицер и сказал строго:
— Нельзя-с. Прошу без речей и без демонстраций.
— Но почему же?
— Нет, уж очень прошу-с. Нельзя-с, — сухо говорил офицер.
Бодеев пожал плечами, отошел и сказал досадливо:
— Покоряюсь грубой силе.
— Закону, — строго поправил офицер в голубом мундире.
Теснясь у могилы, подходили один за другим и бросали землю. Сырая и тяжелая, земля гулко ударялась о тесные гробы.
Засыпали могилу. Стояли молча. Молча пошли.
И вдруг послышался чей-то голос.
И уже вся толпа пела слова гордого и печального гимна. Угрюмо смотрели казаки. Послышалась команда. Казаки быстро сели на коней. Пение затихло.
За кладбищенскою оградою Елисавета сказала:
— Я хочу есть.
— Поедемте ко мне, — предложил Триродов.
— Благодарю вас, — сказала Елисавета. — Но лучше зайдемте в какой-нибудь трактир.
Триродов глянул на нее с удивлением, но не спорил. Понял ее любопытство. В трактире было людно и шумно. Триродов и Елисавета сели у окна, за столик, покрытый грязноватою, в пятнах, скатертью. Они заказали холодного мяса и мартовского пива.
За одним из столов сидел малый в красной рубахе, пил и куражился. За ухом у него торчала папироска, там, где приказчики носят карандаш. Малый приставал к соседям, кричал:
— Пьян-то кто?
— Ну, кто? — презрительно спрашивал от соседнего стола молодой рабочий.
— Пьян-то я! — восклицал пьяница в красной рубахе. — А кто я, знаешь ли ты?
— А кто ты? Что за птица? — насмешливо спрашивал молодой рабочий в черной коленкоровой блузе.
— Я — Бородулин! — сказал пьяница с таким выражением, точно назвал знаменитое имя.
Соседи хохотали и кричали что-то грубое и насмешливое. Малый в красной рубахе сердито кричал:
— Ты что думаешь? Бородулин, по-твоему, крестьянин? Рабочий в черной блузе почему-то начал раздражаться.
Его впалые щеки покраснели. Он вскочил с места и крикнул гневно:
— Ну, кто ты? Говори!
— По паспорту крестьянин. Запасной рядовой. Так? Только и всего? — спрашивал Бородулин.
— Ну? Кто? — наступая на него, гневно кричал рабочий.
— А по карточке кто я? знаешь? — спрашивал Бородулин.
Он прищурился и принял значительный вид. Товарищи тянули молодого рабочего назад, и шептали.
— Брось. Нешто не видишь.
— Сыщик! Вот я кто! — важно сказал Бородулин.
Рабочий в черной блузе презрительно сплюнул и отошел к своему столу. Бородулин продолжал:
— Ты думаешь, я сбился с толку? Нет, брат, шалишь, — я — бывалый. Как ты обо мне понимаешь? Я — сыщик. Я всякого могу упечь.
За соседними столиками прислушивались, переглядывались. Бородулин куражился.
— А в полицию хочешь? — сердито спросил из-за среднего стола купец, сверкая маленькими черными глазами.
Бородулин захохотал и крикнул:
— Полиция у меня в горсти. Вот где у меня полиция.
Посетители роптали. Слышались угрозы:
— Уходи, пока цел.
Он расплатился и ушел. Вдруг стало слышно, что на улице собирается толпа. Елисавете и Триродову из окна видно было, как малый в красной рубахе слоняется взад и вперед по улице, не отходя далеко от трактира, и пристает к прохожим. Слышались его крики:
— Донесу! Арестую! Давай гривенник.
Многие давали — боялись. Каждого встречного задевал Бородулин, — с мужчин сбрасывал шапки, женщин щипал, мальчиков драл за уши. Женщины с визгом шарахались от него. Мужчины, кто поробче, бежали. Посмелее останавливались с угрожающим видом. Тех Бородулин не смел трогать. Мальчишки толпою бегали сзади, хохотали и гукали. Бородулин бормотал:
— Ты у меня смотри! Знаешь ли ты, кто я?
— Ну, кто ты? — спросил парень, которого он толкнул. — Кабацкая затычка!
Вокруг них собралась толпа. Лица были хмуры и неприветливы. Бородулин трусил, но храбрился и