— Оно было вот в этой коробке? — спросил ее Алексей Григорьевич, указывая глазами на валявшуюся на полу коробку.
— Да, — тихо сказала Елена Сергеевна.
Она нагнулась, подняла коробку, подала ее Алексею Григорьевичу. Все это она проделала как-то механически, почти бессознательно.
Это была небольшая картонная коробочка овальной формы, из тех, в которых продаются маленькие конфетки для театра.
— Зачем вы это взяли? — спросил Алексей Григорьевич.
Елена Сергеевна заплакала. Она закрыла лицо руками и тихо говорила:
— Не знаю. Он говорил, а я слушала и все готова была сделать. Он обошел меня ласковыми словами. Слушалась, как дура, как рыба. Он сказал мне: — Возьми, подсыпай понемножку Грише в пищу. — Я и взяла, даже не думала ничего. Точно во сне было. Только сейчас поняла, что хотела сделать, на что пошла.
Замолчала. Стояла перед Алексеем Григорьевичем, низко опуская голову, вытирая платком неудержно льющиеся слезы. Алексей Григорьевич спросил:
— Раньше он вам передавал что-нибудь для Гриши?
— Нет, — сказала Елена Сергеевна, тихо плача, — это первый раз. Раньше только уговаривал. Говорил, — у Гриши полтора миллиона. Говорил, — золотой дождь. Говорил, — жена надоела, разведусь. Да этому-то я не верила. Хоть так, — большие деньги. Соблазнилась. У меня, вы знаете, братья маленькие, учить надо. Да нет, что я! Ведь вы мне достаточно платили, — на всех бы хватило. Ужасно! Сама не понимаю, — что со мной было.
— Сколько же он вам обещал? — спросил Алексей Григорьевич.
— Пять тысяч сразу, — отвечала Елена Сергеевна, — и ежегодная пенсия по тысяче рублей. В обеспечение обещал векселя выдать.
— Выгодная сделка, — холодно сказал Алексей Григорьевич.
Он вышел в коридор. Из буфетной комнаты были слышны истерические рыдания.
Алексей Григорьевич захотел увидеть Татьяну Павловну. Мучительное беспокойство, гнетущая мысль о том, что Татьяна Павловна знакома с Дмитрием Николаевичем, что это она рекомендовала ему Елену Сергеевну, — все это заставляло его спешить к ней, взглянуть в ее ясные, милые глаза, вслушаться в золотые звоны ее девически чистого голоса, прильнуть к ее нежным, прекрасным рукам, от которых пахло сладкими духами, немножко напоминавшими любимый Шурочкин кигриз, такой сладостный и радостно- забавный аромат.
Теперь, пока еще не были приняты меры к ограждению Гриши от покушения на его жизнь, Алексей Григорьевич не решился оставить его дома. Поручить его надзору экономки он не хотел, — пришлось бы этой преданной, но все-таки чужой женщине рассказывать, в чем дело, а это казалось ему теперь еще неудобным. Да и так страшно было с кем-нибудь говорить об этом?
Он пошел к Грише. Гриша сидел один за столом близ окна, скрестив стройные голые ноги, и с увлечением решал какую-то сложную задачу.
Услышав шаги отца, Гриша обратил к нему весело улыбающееся, забавно-озабоченное лицо, — задача попалась трудная. Это выражение озабоченности теперь особенно ясно выдавало Гришино сходство, с его покойной матерью.
Алексей Григорьевич вспомнил Шурочкино исхудалое лицо и ее тонкие руки, когда она лежала в белом гробу, вся белая в белом платье под белыми цветами, — Гришино лицо в гробу на белой подушке, и Гришины сложенные руки под белыми цветами вдруг померещились ему почти с отчетливостью галлюцинации. Холодный ужас охватил его. Он подумал:
«Нет, не будет так. На край света увезу его, схороню за океанами, не дам жадному, жестокому Зверю».
— Елене Сергеевне нездоровится, — сказал он. — Я отвезу тебя, Гриша, в гимнастический городок, а сам проеду к Татьяне Павловне. Потом за тобой заеду.
Гриша радостно начал одеваться. Он любил ездить или ходить куда-нибудь с отцом.
Натягивая теплые серые чулки на полные икры сильных ног, он сказал:
— Папочка, — сегодня утром я читал необыкновенно интересную книгу. Можешь себе представить, о чем?
— О чем, Гриша? — спросил Алексей Григорьевич.
И не было в его голосе той бодрой веселости, которая всегда охватывала его, когда он разговаривал с сыном. Он сел на стул около окна, спиной к свету, чтобы Гриша не заметил его волнения.
Но уже Гриша заметил, что отец расстроен чем-то. Он опасливо посматривал на отца. Припоминал, не сделал ли он чего-нибудь такого, на что Елена Сергеевна могла бы пожаловаться. И говорил негромко:
— Об Аргентине. Необыкновенно интересная страна. Знаешь что, папочка, — съездим когда-нибудь туда. На большом океанском пароходе через тропики, через экватор, — так интересно, что и сказать нельзя.
Алексей Григорьевич думал:
«Может быть, и в самом деле уехать нам с Гришей куда-нибудь, в Аргентину или на Сандвичевы острова, где жизнь людей еще близка к первоначальной дикости, где язык людей не так лжив, как наша коварная речь, где милые стихии родственнее человеку и ближе к нему, — туда, в далекий край, где нет нашей политики, и нашей цивилизации, и наших вопросов, и нашей злой и лукавой слабости».
Он представил Гришу и Татьяну Павловну в Океании, на коралловом атоле, под кушей тонких пальм, — и на минуту ему стало почти весело.
Санки бежали быстро по снежной мостовой. В лицо веял легкий морозный ветерок. На перекрестках улиц в железных круглых печках трещали дрова, рассыпая искры, распуская в воздухе теплый дым. Какие-то косматые, шершавые люди тянулись темными и на морозе лицами к сладкому дыму печей, прихлопывали громадными рукавицами и приплясывали, словно играли с искрами и с дымом.
Гришины щеки были румяны, Гришины глаза весело блестели, — русская зима нравилась Грише и веселила его северное сердце. Он был хорошо приучен к холоду и любил мороз.
Теперь, поддаваясь ощущению зимней бодрости, Алексей Григорьевич думал, что нельзя расстаться с родной землей, нельзя бежать за океан. Он думал, что надобно жить здесь, в этой суровой, но милой России. От Зверя, угнездившегося в городах, надобно уйти в широкие просторы русских долин, в бедный быт русской деревни, — быт бедный, темный, но подлинный, верный быт трудящегося мира. Надобно окунуться в эту величайшую изо всех стихий, в стихию простонародной жизни, в тот мир, где мать сырая земля неистощимо рождает все новые и новые силы, наперекор неистовству жестокой жизни.
Он вспомнил все то грубое и жестокое, что совершалось в деревне. Вспомнил разгром своей усадьбы крестьянами, теми самыми смирными и рабочими людьми, среди которых он провел свое детство, с которым он узнал, что его сверстники, товарищи его деревенских игр, Василий Менятов и Илья Цыганков, были вожаками громил, разрушивших и сжегших тот дом, в котором он родился. И ему вдруг опять стало страшно. С холодным отчаянием подумал он:
«Куда же идти?»
И ответил сам себе:
«Все-таки надобно идти к ним, на родную землю, к родному народу, и разделить его судьбу, какова бы она ни была».
Гриша весело говорил что-то, — Алексей Григорьевич едва слушал его, едва ему отвечал. И наконец Гриша замолчал. Задумался о чем-то своем.
Когда на повороте улицы санки раскатились и Гриша схватился рукой за его рукав, схватился почти бессознательно, продолжая додумывать свои думы, Алексей Григорьевич взглянул на него сбоку. Опять задумчивость, легшая на раскрасневшееся Гришино лицо, сделала его так радостно и так трогательно похожим на бледное Шурочкино лицо.
Сердце Алексея Григорьевича дрогнуло. И снова в душе его поднялась тоска.
Уже было на улицах совсем темно, когда Алексей Григорьевич позвонил в квартиру Татьяны