Но освобождающие и светлые идеи Сологуба — только идеи, и его теплое — только воспоминание мертвеца. Его настоящее безжизненно, и, что бы он ни сулил в будущем, какие бы просветы ни виднелись в его гробовой мгле, пред вами все же — только зрелище оригинального человеческого саркофага.
Правда, по своей мертвой дороге, по своей навьей тропе Сологуб не сумел пойти до конца, и он сам не принял своей порочности. Русский Бодлер, он, подобно своему прототипу, тоже не мог осилить того первородного и прирожденного мещанства которое заставляет нас, хотим мы этого или нет, с миром соглашаться и его принимать. Жизнь — это утверждение, а не отрицание. Сам поэт наш почти не живет, он — какой-то несуществующий, его почти нет в живых; но покуда теплится хотя бы последний бледный огонек его существования, зажженный тем Змием, которого он тщетно хочет ненавидеть, до тех пор и он соглашается, и он волей-неволей принимает. Он не постигает — отчего, но знает наверное, что «в природе мертвенной и скудной воссоздается властью чудной единой, духовной жизни торжество». И как отдаленное дуновение чего-то давнишнего, юного, покинутого, но не покинувшего, как воспоминание, реющее над гробницей, и то живое, что снится мертвому, как тени бытия, всколыхнувшие бесстрастную гладь Нирваны, доносится безгрешное мечтание, невинный поцелуй и все эти «тоненькие руки и ноги милые твои». И дети, «праздничные дети», и сестра, и многообразные цветы, в которых дышит творческая тайна, — все это доигрывает, хотя и на скрипке смерти, свои последние мелодии, и слышится песнь умиления, хвалы и благодарности.
Не в том ли счастье и тайна человеческой жизни, что душа всегда остается новорожденной? Она не стареет, и в какие бы «истлевающие личины» мы ни облекали ее, она всегда сохранит под ними свой подлинный младенческий вид, свое неизменно чистое лицо.
Так, не подкуплен ли и не покорен ли сам Сологуб Змием вселенной? И не оттого ли хочется ему, поклоннику Дьявола, и арф Давида, и притчей Соломона, и Матери Пресвятой Богородицы? И не оттого ли с тоской и радостью вспоминает он утро дней благоуханных, когда божественная сила дарила ему окрыленные мечты, вереницы новозданных назаретских голубей, подобных тем, которых из влажной глины создавал и оживлял ребенок-Бог в бедной хате, в Назарете? И не оттого ли, в широкой безбрежности своего несуществования, своего духовного отсутствия из мира, в своем вездесущии, которое на самом деле есть именно это отсутствие, во вселенной-чужбине, Сологуб испытал так много тоски по определенному урочищу, по родному месту, по своей родимой России? В царстве ледяного кошмара, на холодных вершинах уныния и сомнения не мог остаться Сологуб.
«Милее нет на свете края…» Значит, есть привязанность какой-то одной точке вселенной; значит, не только мир принимаешь, но и прикрепляешь свое сердце к матери, к родине, к великой и святой первобытности. О ревнивой меже, разлучнице людей, скажешь и о том, как
Но далеко ушел Сологуб от первобытной простоты; и он несчастен, потому что презрел «напиток