Быть может, она раскроет глаза моим сверстникам и покажет им, какое богатство, какие залежи красоты остаются еще нетронутыми и как еще не тесно русскому художнику. Если моя повестушка напомнит моим коллегам о степи, которую забыли, если хоть один из слегка и сухо намеченных мною мотивов даст какому-нибудь поэтику случай призадуматься, то и на этом спасибо. Вы, я знаю, поймете мою степь и ради нее простите мне невольные прегрешения. А грешу я невольно, потому что, как теперь оказывается,
Прерванный роман буду продолжать летом*. Роман этот захватывает целый уезд (дворянский и земский), домашнюю жизнь нескольких семейств. «Степь» — тема отчасти исключительная и специальная; если описывать ее не между прочим, а ради нее самое, то она прискучивает своею однотонностью и пейзанством; в романе же взяты люди обыкновенные, интеллигентные, женщины, любовь, брак, дети — здесь чувствуешь себя, как дома, и не утомляешься.
Самоубийство 17-тилетнего мальчика* — тема очень благодарная и заманчивая, но ведь за нее страшно браться! На измучивший всех вопрос нужен и мучительно-сильный ответ, а хватит ли у нашего брата внутреннего содержания? Нет. Обещая успех этой теме, Вы судите по себе, но ведь у людей Вашего поколения, кроме таланта, есть эрудиция, школа, фосфор и железо, а у современных талантов нет ничего подобного, и, откровенно говоря, надо радоваться, что они не трогают серьезных вопросов. Дайте Вы им Вашего мальчика, и я уверен, что X, сам того не сознавая, от чистого сердца наклевещет, налжет и скощунствует, Y подпустит мелкую, бледную тенденцию, а Z объяснит самоубийство психозом. Ваш мальчик — натура чистенькая, милая, ищущая бога, любящая, чуткая сердцем и глубоко оскорбленная. Чтобы овладеть таким лицом, надо самому уметь страдать, современные же певцы умеют только ныть и хныкать. Что же касается меня, то, помимо всего сказанного, я еще вял и ленив.
На днях у меня был В. Н. Давыдов. Он играл в моем «Иванове»*, и по этому случаю мы с ним приятели. Узнав, что я собираюсь писать Вам, он воспрянул духом, сел за стол и написал письмо, которое я и прилагаю.
Читаете ли Вы Короленко и Щеглова? О последнем говорят много. По-моему, он талантлив и оригинален. Короленко по-прежнему любимец публики и критики; книга его* идет превосходно. Из поэтов начинает выделяться Фофанов*. Он действительно талантлив, остальные же как художники ничего не стоят. Прозаики еще туда-сюда, поэты же совсем швах. Народ необразованный, без знаний, без мировоззрения. Прасол Кольцов, не умевший писать грамотно, был гораздо цельнее, умнее и образованнее всех современных молодых поэтов, взятых вместе.
Моя «Степь» будет напечатана в «Северном вестнике». Я напишу Плещееву, чтобы он распорядился оставить для Вас оттиск.
Я очень рад, что боли оставили Вас. Они составляли суть Вашей болезни, а всё остальное не так важно. В кашле нет ничего серьезного и общего с Вашей болезнью. Он, несомненно, простудный и пройдет вместе с холодом. Сегодня придется много пить за здоровье людей, учивших меня резать трупы и писать рецепты*. Вероятно, придется пить и за Ваше здоровье, так как у нас не проходит ни одна годовщина без того, чтобы пьющие не помянули добром Тургенева, Толстого и Вас. Литераторы пьют за Чернышевского, Салтыкова и Гл. Успенского, а публика (студиозы, врачи, математики и проч.), к которой я принадлежу как эскулап, всё еще держится старины и не хочет изменять родным именам. Я глубоко убежден, что пока на Руси существуют леса, овраги, летние ночи, пока еще кричат кулики и плачут чибисы, не забудут ни Вас, ни Тургенева, ни Толстого, как не забудут Гоголя. Вымрут и забудутся люди, которых Вы изображали, но Вы останетесь целы и невредимы. Такова Ваша сила и таково, значит, и счастье.
Простите, я утомил Вас длинным письмом, но, что делать, рука разбежалась, и хотелось подольше поговорить с Вами.
Я надеюсь, что это письмо застанет Вас в тепле, бодрым и здоровым. Приезжайте летом в Россию; в Крыму так же, говорят, хорошо, как и в Ницце.
Еще раз благодарю Вас за письмо, желаю всего хорошего и остаюсь искренно, душевно преданным
Киселеву А. С., после 12 января 1888
358. А. С. КИСЕЛЕВУ*
Январь, после 12, 1888 г. Москва.
«Злодей, ты побежден!»*
Это можете петь Вы вместе с Зибелем по моему адресу. Действительно, акта не было*, и я проиграл пари. Впрочем, обедня в университ<етской> церкви была.
Татьяна прошла скучно и скудно. Денег нет, пить не с кем, всё вяло, бледно и натянуто.
Передайте Марии Владимировне, что «унижение паче гордости»*. Если бы ее рассказ был плох, то Сысоева не стала бы скрывать этого в письме на мое имя*. И я бы не стал лгать. Что хорошо, то не может быть плохим. Плохо только то, что Мария Владимировна там, где дело касается ее литературы, не хочет просто и прямо смотреть на вещи. Если она пишет для славы и для собственного удовольствия, то, конечно, она права, если же пишет для денег, как аз многогрешный, то скромность и мнительность совсем излишни. Пока дают гонорар, надо спешить брать… Не правда ли?
Умер редактор «Сотрудника» Богомолов.
Поклон всем. До свиданья!
Ах, если б у меня были деньги!
Мой геморрой дает себя знать, как квартальный на пожаре. Нет моей мочи!
Полонскому Я. П., 18 января 1888
359. Я. П. ПОЛОНСКОМУ*
18 января 1888 г. Москва.
Несколько дней, многоуважаемый Яков Петрович, я придумывал, как бы получше ответить на Ваше письмо, но ничего путного и достойного не придумал и пришел к заключению, что на такие хорошие и дорогие письма, как Ваше, я еще не умею отвечать. Оно было для меня неожиданным новогодним подарком*, и если Вы припомните свое прошлое, когда Вы были начинающим, то поймете, какую цену оно имеет для меня.
Мне стыдно, что не я первый написал Вам. Признаться, я давно уже хотел написать, да стеснялся и трусил. Мне казалось, что наша беседа*, как бы она ни приблизила меня к Вам, не давала еще мне права на такую честь, как переписка с Вами. Простите за малодушие и мелочность.
Вашу книгу и фотографию я получил*. Портрет Ваш уже висит у меня над столом, проза читается всею семьей. Почему это Вы говорите, что Ваша проза поросла мохом и заиндевела? Если только потому, что современная публика не читает ничего, кроме газет, то этого еще недостаточно для такого поистине холодного, осеннего приговора. К чтению Вашей прозы я приступил с уверенностью, или с предубеждением — это вернее; дело в том, что, когда я еще учил историю