любовь к теплу, к костюму, к языку, к родной земле. Оно симпатично и трогательно. Я же имел в виду тех глубокомысленных идиотов, которые бранят Гоголя за то, что он писал не по-хохлацки, которые, будучи деревянными, бездарными и бледными бездельниками, ничего не имея ни в голове, ни в сердце, тем не менее стараются казаться выше среднего уровня и играть роль, для чего и нацепляют на свои лбы ярлыки. Что же касается человека 60-х годов, то в изображении его я старался быть осторожен и краток, хотя он заслуживает целого очерка. Я щадил его. Это полинявшая, недеятельная бездарность, узурпирующая 60-е годы; в V классе гимназии она поймала 5–6 чужих мыслей, застыла на них и будет упрямо бормотать их до самой смерти. Это не шарлатан, а дурачок, который верует в то, что бормочет, но мало или совсем не понимает того, о чем бормочет. Он глуп, глух, бессердечен. Вы бы послушали, как он во имя 60-х годов, которых не понимает, брюзжит на настоящее, которого не видит; он клевещет на студентов, на гимназисток, на женщин, на писателей и на всё современное и в этом видит главную суть человека 60-х годов. Он скучен, как яма, и вреден для тех, кто ему верит, как суслик. Шестидесятые годы — это святое время, и позволять глупым сусликам узурпировать его значит опошлять его. Нет, не вычеркну я ни украйнофила, ни этого гуся, который мне надоел!* Он надоел мне еще в гимназии, надоедает и теперь. Когда я изображаю подобных субъектов или говорю о них, то не думаю ни о консерватизме, ни о либерализме, а об их глупости и претензиях.
Теперь о мелочах*. Когда студента Военно- мед<ицинской> академии спрашивают, на каком он факультете, то он коротко отвечает: на медицинском. Объяснять публике разницу между академией и университетом в обычном, разговорном языке станет только тот студент, кому это интересно и не скучно. Вы правы, что разговор с беременной бабой смахивает на нечто толстовское*. Я припоминаю. Но разговор этот не имеет значения; я вставил его клином только для того, чтобы у меня выкидыш не вышел ex abrupto[1]. Я врач и посему, чтобы не осрамиться, должен мотивировать в рассказах медицинские случаи. И насчет затылка Вы правы. Я это чувствовал, когда писал, но отказаться от затылка, к<ото>рый я наблюдал, не хватило мужества: жалко было.
Правы Вы также, что не может лгать человек, который только что плакал. Но правы только отчасти. Ложь — тот же алкоголизм. Лгуны лгут и умирая. На днях неудачно застрелился аристократ офицер, жених одной знакомой нам барышни*. Отец этого жениха, генерал, не идет в больницу навестить сына и не пойдет до тех пор, пока не узнает, как свет отнесся к самоубийству его сына…
Я получил Пушкинскую премию! Эх, получить бы эти 500 рублей летом, когда весело, а зимою они пойдут прахом.
Завтра сажусь писать рассказ для Гаршинского сборника. Буду стараться. Когда он выльется в нечто форменное, то я уведомлю Вас и обеспечу обещанием. Готов он будет, вероятно, не раньше будущего воскресенья*. Я теперь волнуюсь и плохо работаю.
Один экз<емпляр> сборника запишите Линтваревым, другой артисту Ленскому… Впрочем, я пришлю списочек своих подписчиков. Какая цена сборнику?
Светлову ответ давно уже послан*.
«Цепи» Сумбатова хороши. Ленский играет Пропорьева великолепно. Будьте здоровы и веселы. Премия выбила меня из колеи. Мысли мои вертятся так глупо, как никогда. Мои все кланяются Вам, а я кланяюсь Вашим. Холодно.
Линтваревой Е. М., 9 октября 1888*
498. Е. М. ЛИНТВАРЕВОЙ
9 октября 1888 г. Москва.
Простите, уважаемый товарищ, что я пишу Вам на простой бумаге. Почтовой не оказалось в столе ни единого листика, а ждать, когда принесут из лавочки, некогда.
Я насчет плахт. В цене, пожалуйста, не беспокойтесь. Я назначил Вам цифры, потому что не имею понятия о цене. Выбирая плахты, останавливайте свой выбор предпочтительно на темных и линючих цветах. Простите, милый доктор, за беспокойство! Если Вы сердитесь, то напишите мне ругательное письмо: я прочту его и смиренно прижму к сердцу.
Гаршинский сборник выйдет в декабре. Задержка от беллетристов, которые едва ли дадут что-нибудь путное. Я тоже даю*.
Рассказ в 2¼ листа уже послан в «Сев<ерный> вестник». Начало и конец читаются с интересом, но середина — жеваная мочалка. Не хватило пороху!
В моей печке воет жалобно ветер. Что-то он, подлец, говорит, но что — не пойму никак.
Получил я известие, что Академия наук присудила мне Пушкинскую премию в 500 р. Это, должно быть, известно уже Вам из газетных телеграмм*. Официально объявят об этом 19-го окт<ября>* в публичном заседании Академии с подобающей случаю классической торжественностью. Это, должно быть, за то, что я раков ловил.
Премия, телеграммы, поздравления, приятели, актеры, актрисы, пьесы — всё это выбило меня из колеи. Прошлое туманится в голове, я ошалел; тина и чертовщина городской, литераторской суеты охватывают меня, как спрут-осьминог. Всё пропало! Прощай лето, прощайте раки, рыба, остроносые челноки, прощай моя лень, прощай голубенький костюмчик.
Если когда-нибудь страстная любовь выбивала Вас из прошлого и настоящего, то то же самое почти я чувствую теперь. Ах, нехорошо всё это, доктор, нехорошо! Уж коли стал стихи цитировать, то, стало быть, нехорошо!
Однако боюсь надоесть Вам. Будьте здоровы и веселы. Александре Васильевне почтительно целую руку, а всем прочим посылаю сердечный привет.
Суворин забыл у меня очки. Сопричислил их к сорочке Плещеева и брючкам Баранцевича. Музей растет.
Написал, чтобы Вам выслали Гаршинский сборник*.