взято также и от Толстого.
Мелкий провинциальный чиновник Маркса не читал. Но Толстого и прочих он, конечно, читал. Он считал, что он, культурный и идейный человек (взятки никогда в мире никакой идее не мешали, как никакая идея не мешала взяткам) «служит государству». А его сосед по улице, лавочник Иванов, служит только собственному карману, других общественных функций у этого лавочника нет. Он груб. Он ходит в косоворотке, и его жена сама стирает белье. Скудное чиновничье жалованье путем таинственной «стихии свободного рынка» переходит в карманы лавочника. Если лавочник продает чиновнику на рубль мяса, то на тридцать копеек он выпивает чиновничьей крови. Он, лавочник, ничего не производит, даже входящих и исходящих. Он есть представитель внепланового, государственно контролируемого хозяйственного хищничества. Он есть, кроме того, и классовый враг.
Классовым врагом лавочник был уже для Толстого: это именно он скупал «дворянские гнезда», вырубал «вишневые сады». Потом он стал скупать и птенцов этих гнезд, и владельцев этих садов: дворянство разорялось, а буржуазия строила. Мелкий провинциальный чиновник литературно унаследовал эту дворянскую классовую вражду: во всякой школе преподавали русскую литературу, и во всей русской литературе частный предприниматель был образован как хищник и паразит. Но частный предприниматель был классовым врагом и для сегодняшнего чиновничьего благополучия: он подрывал существо чиновничьего быта, право на регулирование. Он «заедал» каждый день чиновничьей жизни и каждый фунт чиновничьего обеда; он богател и строил дома — за счет копеек, вырученных за продажу фунта мяса, и рублей, полученных как квартирная плата. Традиция русской дворянской литературы, собственный бюрократический быт и философия пролетарского марксизма — все это привело к тому, что старорежимная бюрократия оказалась носительницей идей революционного социализма. Идеи эти не были глубоки и выветривались при первом же соприкосновении с революционной действительностью, но и они в какой-то степени определили собою ход русской революции.
На вершинах русской интеллигентской мысли стояли писатели революционные, но стояли и писатели контрреволюционные. Сейчас, оценивая прошлое, можно сказать с абсолютной степенью уверенности: контрреволюционные были умнее. Сбылись именно их предсказания, пророчества и предупреждения. Но сбыт имели только революционные. Или, что тоже случалось (для обеспечения сбыта), — даже контрреволюционные писатели кое-как подделывались под революционную идеологию. Свои контрреволюционные мысли и Лев Толстой высказывал только в своих произведениях, для печати НЕ предназначенных. Даже и Достоевский не мог писать свободно, а когда пытался, его никто не слушал. Даже и Герцен протестовал против революционной цензуры, существовавшей в царской России. Здесь действовал закон спроса и предложения. Спрос обуславливала русская интеллигентная бюрократия, или, что то же, русская бюрократическая интеллигенция, и ей, профессиональной бюрократии, социализм был профессионально понятен. Социализм — это только расширение профессиональных функций бюрократии на всю остальную жизнь страны. Это подчинение лавочника Иванова контрольному воздействию философически образованной, «культурной» массе профессионального чиновничества. Это было и просто, и понятно, и соблазнительно. «Частная инициатива» была чужой, непонятной и отвратительной, она взятками или обходами, нарушением инструкций и даже законов пыталась обойти всякое государственное регулирование. Но чиновника кормило именно государственное регулирование. Точно так же, как дворянство прокармливалось крепостным правом. Чиновник изобретал инструкцию или препону — и частник пытался ее обойти: в чиновничьем воображении он восставал как хронический правонарушитель, как антисоциальный элемент, как антигосударственная стихия.
Я вырос в очень консервативной и религиозно настроенной семье. Но до конца двадцатых годов, до перехода от «новой экономической политики» к политике коллективизации деревни, первых пятилетних планов и прочего в этом роде, я все-таки разделял русскую традиционно интеллигентскую точку зрения на русского делового человека во всех его разновидностях. Чего же вы хотите? Я читал Толстого и Салтыкова, как всякий читающий русский человек. Я впитывал в себя образы хищников и кровопийц. Я съедал в ресторане свой обед, платил за него полтинник и из этого полтинника уплачивал свой кровный гривенник в качестве налога анархической стихии частной собственности. Я платил мои двадцать рублей за мою квартиру, и из этих двадцати пятнадцать, мне казалось, минимум пятнадцать отдавал за здорово живешь своему домовладельцу. Со всех четырех измерений меня охватывало железное кольцо «эксплуатации человека человеком». За каждое съеденное мной яйцо я уплачивал и свою дань этой эксплуатации. Только в самое последнее время, в Германии, в 1946 году, я вдруг вспомнил: будучи репортером, я в 1914 году за каждую строчку получал гонорар, равный цене двадцати пяти яиц. Кто сейчас заплатит мне такой гонорар? и кто снабдит меня яйцами, если бы я этот гонорар и получил? И не был ли частный предприниматель волей или неволей просто нянькой и мамкой, кормилицей и сестрой милосердия? Не он ли, частный предприниматель, как-то заботился о моем построчном гонораре и как-то посредничал между мной и людьми, которые готовы были заплатить 0,000001 копейки за удовольствие прочесть в газете мой отчет о заседании петербургской думы? Не он ли заботился о доставке из Воронежской губернии в Санкт-Петербург тех двадцати пяти яиц, в которые таинственным образом превращалась моя репортерская строчка? Он, частный предприниматель, был очень суров ко мне как к работополучателю: он требовал, чтобы я писал толково и грамотно. И если бы я толково и грамотно писать не умел, он бы выгнал меня на улицу. Но когда я приходил к нему покупать ботинки, то в моем полном распоряжении был целый склад, и я мог капризничать, как мне было угодно. Мне тогда никак не приходило в голову, что если я как покупатель ботинок имею право капризничать, то, может быть, такое же право имеет и неизвестный мне потребитель моих строчек? И что если частный предприниматель не будет особенно придирчив в отношении меня, я никак не смогу быть придирчивым по адресу ботинок: придется носить, что уж мне дадут? Вообще много совершенно простых и, казалось бы, совершенно очевидных соображений никак не приходило в голову.
Наступил военный коммунизм. Есть было вовсе нечего. О каких бы то ни было капризах по поводу свежих яиц или модности ботинок даже разговаривать было нечего. Я по тем временам занимался поисками еды, а не объяснений ее отсутствия. Тем более, что и объяснение, казалось, было просто: война мировая, потом война гражданская, потом террор. Я был ярым контрреволюционером, советская власть сажала и даже пыталась расстрелять меня не совсем зря. Я защищал монархию, но до частной инициативы мне никакого дела не было. Очень мало дела было даже до социализма: я был против социализма только потому, что социализм был против монархии. Но если бы в 1912 году Император Всероссийский издал бы манифест об освобождении русского народа от буржуазной крепостной зависимости, я бы повиновался без никаких. Иностранный читатель скажет, что все это было очень глупо. С иностранным читателем я спорить не буду: особенно умно это, действительно, не было.
Химически чистый бюрократ
Итак, жил да был бюрократ, который считал себя культурным и прогрессивно мыслящим. Который взимал скромные взятки и за рюмкой водки разглагольствовал о благе народа. Который предъявлял спрос на революционно-социалистическую литературу и всячески презирал всякую «анархию производства и распределения».
Он был нищ, этот бюрократ. И права его были урезаны очень сильно. Напомню о том, что еще дед нашего довоенного бюрократа, гоголевский городничий, товарищ Сквозник-Дмухоновский из «Ревизора», как огня, боялся «бумагомарания и щелкоперства», которые могли в любой газете — даже и в газете тридцатых годов прошлого века — опорочить его доброе имя. Бюрократ царского времени был только обслуживающим элементом страны. Почему бы ему не желать стать и господствующим?
Из этого патриархального, идиллического, можно сказать, доморощенного бюрократа вырос и нынешний советский. Причем вырос не только философски-генетически, а самым банальным путем, путем рождения от отца и матери: отцы только проектировали социалистическую революцию, дети ее реализовали. Русскую революцию сделал вовсе не пролетариат. Ее сделали коллежские регистраторы и те сыновья коллежских регистраторов, которые потом получили новый чин: народных комиссаров.
Итак, акулы капитализма исчезли бесследно. На их место — в миллионах хозяйственных ячеек страны стали социалистический комиссар, надсмотрщик, плановик, руководитель. Всей Россией стал управлять