в новой национал-социалистической Германии, сказать затрудняюсь.
***
Через два часа я сидела в шикарном номере гостиницы «Савой» и ждала, пока миссис X. пудрилась, я надевала шляпку. Оказалось, что это действительно австралийцы: он — миллионер из Мельбурна, пожилой дородный господин, с добродушным румяным лицом, она — прехорошенькая француженка лет тридцати, избалованная и капризная. В автомобиле, который повез нас в Кремль, австралиец сидел на переднем сиденье и два раза чуть не вылетел на мостовую, так как дверца то и дело раскрывалась, а шофер заворачивал на углах с беспощадным ухарством, свойственным, кажется, во всем мире только московским шоферам.
У всех ворот Кремля стоит сильная охрана. Комендатура находится у Никольских ворот. Я зашла в комендантскую с пропуском, дежурный справился по телефону, отметил число, час и минуту нашего входа, и мы все трое прошли под столь знакомыми мне по моим прежним посещениям Москвы в детстве и юношестве сводами Никольских ворот. У меня сильно билось сердце. Ведь я вхожу в цитадель большевизма. Здесь где то, в этих прекрасных белых дворцах, решаются судьбы моего народа, здесь выносятся драконовские и бессмысленные законы, здесь спит, ест и живет всеми ненавидимый, страшный Сталин…
Безлюден и как будто бы мертв Кремль внутри. По каменным плитам шагают часовые, изредка пройдет красный офицер конвоя, но в общем странно пустынно. Не верится, что здесь бьется пульс великой страны. Анахронизмом кажутся царь-пушка и царь-колокол… Впереди и позади нас вооруженные люди. Нас ли они охраняют от кого-нибудь или кого-нибудь от нас? Вот и Оружейная Палата. Музей — без посетителей, на все залы — мы единственные. Женщина-гид ведет нас и дает разъяснения, я перевожу. Австралийцы остаются равнодушными к старине, но им льстит, что они смогли проникнуть в цитадель правительства. Когда мы выходим из Палаты, они спрашивают, нельзя ли заснять внутренний вид Кремля. Оказывается, что у мистера X. в кармане миниатюрный аппарат. Я перевожу его вопрос конвоиру. Тот меняется в лице.
— Как, у него есть аппарат? Разве вас не предупредили, что аппарата ни в коем случае в Кремль брать нельзя? Ни под каким видом нельзя фотографировать. Скажите им сейчас же.
Я перевожу. Австралиец неприятно поражен.
— Но ведь здесь нет ничего особенного, двор, как двор, я хотел просто на память. Странно!
— Строго запрещается.
Конвой спешно выводит нас из Кремля через те же ворота. Новый штемпель на пропуске, который затем забирает последний караул. Насколько я могла заметить, минимум человек десять стоят у начала ворот, посреди и в конце ворот, а в караульной сидят человек двадцать.
Принимая во внимание, что охраняется пять ворот, это составляет одного внешнего караула человек сто.
Австралиец интересуется:
— Скажите, а нельзя ли нам повидать Сталина? Бывает ли он в театрах, на собраниях? Гуляет ли он, как английский король, в каком-нибудь парке ездит ли верхом?
Но в 1926 году Гитлер еще не был у власти и никто не вызывал у Сталина черной зависти по линии популярности у народа. Тогда Сталина было невероятно трудно увидеть. Кроме майского и ноябрьского парадов и пары съездов в году, он нигде не показывался. Его портретов нигде не печатали. Нужно было, чтобы Гитлер пришел к власти, чтобы появились его портреты в кино и в газетах, где он был изображен разговаривающим с детьми, окруженным молодежью, произносящим речь на предприятиях, чтобы Сталин решился показать и себя «своим народам». Когда я вижу известный снимок, изображающий зловещую физиономию «обожаемого» Иосифа Виссарионовича рядом с головкой чернокудрой маленькой девочки, мне становится тошно. Так не вяжется это бездушное жестокое лицо с лицом невинного ребенка. Это просто профанация.
И я объясняю австралийцу, что Сталина увидать нельзя.
— Странно, ведь даже папу римского можно видеть.
По возвращении в отель мы уславливаемся, что завтра утром я заеду за ними, чтобы ехать в изолятор.
Признаюсь, я не люблю страданий. Описание страданий в книге, тяжелая пьеса в театре или трагический фильм в кино — меня отталкивают и глубоко расстраивают. По натуре я оптимистка, и мне всякое страдание кажется гримасой жизни, позором человечества. Если бы человечество было умнее, оно должно было бы окончательно побороть и нищету, и страдания. После же того, как вся моя семья сидела при большевиках в тюрьме, после того, как моя мама умерла в тюрьме — я ненавижу всякое место заключения. И для меня совершенно непонятно, как находятся люди, которые, приезжая в чужую страну, первым долгом хотят посетить пенитенциарные учреждения. Более того, упрощенно — мое мнение таково: ни одна тюрьма никогда не исправляет преступника, а, наоборот, толкает его на новые преступления. Будучи позже в Германии, я из судебных отчетов узнала, что почти все преступники — люди, состоявшие под судом и отбывавшие наказания по четыре, пять, иногда — пятнадцать раз… Это подтверждает мое мнение.
В силу такого моего склада характера, ехать в Лефортовский изолятор мне было крайне неприятно. Я сказала Гецовой, что завтра у меня есть очень важное дело и что я прошу меня кем-нибудь заменить. Она вдруг рассердилась.
— Где же я теперь найду английскую переводчицу! Что еще там за дело! Нет, нет, обязательно поезжайте в изолятор. Если бы дело шло о французском или немецком языке, я нашла бы кого-нибудь, а на английский сейчас никого нет. Игельстром уехала в Ленинград с одним американцем. Иначе я скажу Мельничанскому и он вас мобилизует. Вы не имеете права отказываться, раз взялись.
Пришлось ехать.
По дороге австралийка француженка рассказала мне, что они с мужем ездят вокруг земного шара, теперь им осталась еще Индия и Япония, они в пути уже тринадцать месяцев и очень много видели интересного. И в каждой стране они посещают хоть одну тюрьму. Так интересно посмотреть на преступников. Есть такие страшные.
Я решилась ей сказать, что в советских тюрьмах сидят большей частью не уголовные, а политические преступники. Она открыла свои наивные синие глаза.
— О, политические, это тоже интересно. А что они сделали?
Я поняла, что для того, чтобы ей объяснить хотя бы в общих чертах, за что сидят десятки тысяч в советских тюрьмах, мне необходимо, во-первых, часа два времени, а, во вторых — быть за границами досягаемости ГПУ. Поэтому я ответила:
— Это люди, которые недовольны существующим режимом.
Старый муж ее, по-видимому, кое что понял, потому что в глазах его промелькнул лукавый огонек. Но француженка осталась такой же девственной, как и прежде.
Автомобиль подъехал к Лефортовскому изолятору. Это сравнительно небольшая, но очень строго охраняемая тюрьма. Одновременно она является и показательной, хотя ни по гигиеническим условиям, ни по содержанию заключенных ее нельзя сравнить с английскими или германскими тюрьмами. Я много слышала о чистоте последних от немецких и английских коммунистов, приезжавших в СССР.
Изолятор снаружи имеет вид крепости. Мы сошли с автомобиля, предъявили пропуск (впрочем, администрация была уже, разумеется, заранее предупреждена управлением домами заключения о нашем визите) и мы вошли в первое здание. Тут нас встретил изысканно приветливый и вежливый начальник тюрьмы. К сожалению, не помню его фамилии. Шутливо улыбаясь, он повел австралийцев в канцелярию, где просил их сказать ему, чем они особенно интересуются, и дал цифровые сведения, указав на достижения советской власти в пенитенциарной области.
— У нас нет тюрем, а только исправительные дома. Мы делаем из преступников честных людей, приучаем их к труду, даем им возможность учиться. У нас есть мастерские, клуб, библиотека. Заключенные бывают на митингах и собраниях, им читают лекции…
Потом мы спустились по лестнице во двор. Кругом поднимались высокие красные кирпичные корпуса, а между двумя из них — большие тяжелые ворота и около них караул. Оказалось, что мы еще только в преддверии изолятора и в корпусах живут только служащие. Прошли через ворота и массивная дверь захлопнулась за нами, лязгнул замок. У меня похолодело на сердце. Вспомнилась одесская тюрьма. Стало невыносимо тяжело.