человек пятьсот. Мужчины идут в передних рядах. Я лихорадочно ищу взглядом Ваню. Наконец, вижу его могучую фигуру, и мне становится легче. Все же пока мы вместе. По сторонам нас сопровождают цепью конные конвойные с ружьями на перевес.
Впереди и сзади тачанки с пулеметами. Свистки, крики.
— Разойдись, стрелять будем!
Публика шарахается в стороны и исчезает в подворотнях. Сначала я беру Юрочку на руки, но скоро силы мне изменяют, я чувствую, что не смогу долго его нести. Опускаю его на землю, соседка и я берем его за обе ручонки и стараемся не отставать от остальных, однако, темп довольно быстрый, нас то и дело обгоняют другие заключенные, наконец, мы оказываемся в самом последнем ряду.
— Поторапливайсь!
Тюрьма
Долог путь через весь город. Долог и тягостен. Юрочка устал и еле ноги волочит, плачет — бедняжка. Снова и снова несу его, пока сил хватает. Наконец, возгласы;
— Тюрьма! Тюрьма!
Высокие кирпичные корпуса, построенные еще в старое время. В центре мужской, с церковным куполом посредине, затем большой двор. Затем женский корпус.
Мужчины скрываются в первом корпусе. До меня доносится дорогой голос:
— До свиданья, Мутик!
Бедный Ваня, у него ведь нет Юрочки! Я все ж таки не одна.
Мы попали в общую камеру No. 4. Нас было 47 женщин: воровок, спекулянток, бандиток, фальшивомонетчиц, убийц и, наконец «контр революционерок», — вот вроде меня. Спали мы, как и в чека, вповалку на соломенных вшивых тонких тюфяках, без одеял, баз простынь и подушек. Хорошо, что было лето, зимой же мы, вероятно, погибли бы от холода.
На радиостанции узнали о нашем аресте, стали за меня хлопотать. Постепенно удалось дать знать кое каким знакомым в Одессе, стали слать небольшие передачи, но в общем было очень голодно.
Камера была женская, надзирательницы были женщины, а Юрочка был единственным ребенком. Поэтому его все жалели и даже позволяли ему проводить большую часть дня на тюремном дворе. Делалось так: в двери была форточка, в которую передавались передачи и в которую надзирательница сообщала различные приказы и распоряжения. В эту же форточку я «выдавала» и «получала» Юрочку. Он так приспособился, что ложился мне на руки совершенно плашмя, чтобы не задеть ни головой, ни ногами за края форточки и так, как пирожок, я его высовывала, а надзирательница снаружи принимала. Из двора он приносил мне луковки — с чахлого тюремного огорода. При тогдашней скудной и пресной пище — кипяток, хлеб и ячменная каша — лук был большим лакомством.
Однажды Юра прибежал оживленный на «обед» — во время разноса обеда дверь открывалась целиком, и он вбегал, а не «всаживался» в камеру.
— Мутик, а я сегодня с часовым разговаривал.
— О чем же, детик?
— Он говорит — «за что сидит твоя мама?»
— Ну, а ты что сказал?
— Я сказал — я сижу за петуха, а мама за подпольную /онгаризацию!/
В камере поднялся хохот.
— Дурашка, зачем же ты так сказал? Ведь это неправда, мы все сидим за петуха.
Вскоре один мой сослуживец с радиостанции — бывший белый офицер, принеся мне передачу, сообщил в записке, что на нашей даче ничего нет. Это в ответ на мою просьбу принести нам одеяла и подушки.
Оказалось, что Рабинович еще раз приехал с грузовиком и забрал решительно все, что можно было забрать, включая мокрое белье моей соседки.
Но если моя душа была спокойна насчет инкриминируемой нам «подпольной организации», муж мой тревожился гораздо больше. Я об этом узнала, уже выйдя на волю. Оказывается, что на следующий день, после нашего ареста, к нам на дачу должны были придти С. Л. Войцеховский и В. С-ий с важными поручениями.
Подпольная организация действительно была, но, строго блюдя правила конспирации, муж мой даже мне о ней ни словом не обмолвился. Его душевное состояние в момент ареста и после него было близким к отчаянию. Он боялся, что эти два члена организации попадут на нашей даче в засаду (Рабинович, оказывается, три дня оставлял солдат на даче, с намерением поймать кого-нибудь из наших знакомых, чтобы создать «дело»). С. Л. Войцеховский и С-ий, по счастливой случайности, пришли только на четвертый день, когда засада была уже снята и, таким образом, от Каролины узнали, что мы арестованы. Были приняты все меры, и организация временно ушла в глубокое подполье.
Только на шестнадцатый день нас допросили. Мне инкриминировали, что я работала на радиостанции, получала там секретные сведения, переписывала их на машинке, а муж мой и Б-н отвозили их, под предлогом выезда на рыбную ловлю, в море и передавали белым.
Все это было настолько нелепым, что и протестовать было трудно. Машинка не функционировала, радиостанция бездействовала, наши горе-рыбаки же отъезжали от берега максимум на километр.
Следователь угрожал расстрелом, затем концлагерем, затем тем, что отнимет у меня Юрочку и отошлет его в детский дом.
В бюваре были найдены письма Вани ко мне на бланках «Нового Времени», открытка с изображением пяти франкфуртских евреев, игриво заложивших большой палец в карман жилетки. Следователь обвинил меня в антисемитизме.
Я не сознавалась, потому что мне решительно не в чем было сознаваться, но нервы мои расшатались до крайности, я много плакала, а постоянные вызовы из нашей и соседних камер ни в чем неповинных женщин на расстрел, возмущали разум и развинчивали в психике какие то винтики.
Чаша, однако, не была испита полностью.
Однажды мне передали с воли, что получено письмо от моей бабушки, сообщающей о смерти моей дорогой матери в Харьковской тюрьме. Ее большевики арестовали за то, что она скрывала белых — она заболела в тюрьме тифом и умерла от болезни и истощения.
Я помню, как я буквально билась головой о стену в моем огромном горе. Все свалилось на меня сразу. Это был один из самых страшных периодов моей жизни, если не считать тех месяцев, когда в 1933 г. муж и сын второй раз пытались бежать из СССР за границу и когда от них пять месяцев не было никаких вестей…
Единственной радостью, скрашивавшей наше пребывание в тюрьме, было посещение церкви. В 1920 году большевики еще не были так жестоки и так уверены в себе, как позже, и тюремные церкви еще не были превращены в клубы. Каждое воскресенье совершалось богослужение. Если человек нуждается в духовном утешении и на воле, то насколько эта потребность обостряется в тюрьме! Только в церкви заключенный как-то забывается.
Однако, тюремное начальство учло то обстоятельство, что заключенные радовались посещению церкви, и пользовалось этим для поддержания дисциплины. Тот, кто в течение недели в чем-нибудь провинился, был лишен возможности пойти в церковь в воскресенье.
Как сейчас помню, как в первое же воскресенье я увидела с хор, где стояли заключенные женщины, моего мужа — мужчины стояли внизу. Мы содержались в различных корпусах и сообщаться не могли, так что увидеть его хоть издали было уже большой радостью. Когда стали подходить ко кресту, я попросила у надзирательницы разрешения Юрочке поздороваться с папой. И вот мой карапузик пошел через всю церковь. Слезы застилали мне глаза, и я еле видела, как Ваня бережно поднял своего мальчика на руки,