Левенбук явился через полчаса, в необыкновенном, приподнятом настроении:
– Вы будете смеяться, Лена, – начал он совершенно панибратским, просто немыслимым по обращению и тону образом, – вы будете смеяться, но... – Тут Левенбук задумался, как будто бы осекся, но, бодрости с веселостью не потеряв, мило закончил: – По двум вашим последним параграфам у меня нет ни одного замечания.
Освободилась Е. С. Мелехина уже в два часа, но возвращаться в Гипроуглемаш, тем более, как некогда, рвануть в Москву, чтоб окунуться в еще один неповторимый, исторический день страны, девушка не захотела. И верно, зачем ей было убеждаться в правильности своих догадок. Даже угол проспекта Маркса и Пушкинской у Колонного зала и тот не перекрыт. Все движется, все едет, живет обычной жизнью, без страха, мечты, надежды, боли, и только огромный портрет очередного жмурика рога троллейбусов, скользящих мимо, обмахивают деликатно, бесконтактно, как дворники лобовик большого, непомерно раздувшегося у светофора ЗИЛа.
Завтра или, быть может, послезавтра светофор переключится, ЗИЛ сдуется и примет форму, соответствующую новому моменту и его задачам, как Ленка ныне, полый, без хребта, структуры, всеобщий парафин. Готовый к любой, ни физикой, ни лирикой, ни внутренней, ни внешней логикой не объяснимой и не определенной трансформации.
По устоявшейся привычке, совершенно механически Мелехина толкнулась в ОРСовский магазин у станции. Прошла вдоль выгнутых саркофагов витрин и у одной замерла от ужаса. Ей показалось, что в белом продолговатом поддоне за гнутым толстым стеклом навалены ободранные и клубками свернутые молочные щенки. Обвившие друга друга розовыми хвостиками, лапками, сложившие печально шейка на шейку маленькие трупики. Ленка попятилась и, отступивши, разглядела ценник. «Биль-Дюга. 1 кг – 85 коп».
И смех облегчения чуть было не вылетел у нее изо рта. Но Ленка его поймала, удержала в себе, как нечто позорное, как рвоту, подлый сблев, усильем воли, напряженьем скул и губ. «Биль-Дюга». Ну и что? Ошибка, описка, случайность. Глупые слова, лишь уводящие от чувств, от сути, в никуда. В гнусную пустоту иронии и рваную дырку зубоскальства.
Боже мой, мертвые щенки. Рыбка бельдюга. Бедная. Несчастье, ужас, боль. Нет, неужели она, Лена Мелехина, обманет, вот-вот забудет заветы Лиса из любимой, главной книги, начнет, подобно всем и каждому, все видеть глазами, шарами, буркалами, окулярами, а не великим, главным сосредоточением сосудов, нервов, нежности и страха – сердцем. Мерило настоящего подменит, уже почти что подменила мерилом ложного, условного, несуществующего. И начнет, как вот сегодня, только что, смеяться над горьким и несчастным, и над людьми, и над собой. Как стыдно, как ужасно. Ржать во всю глотку, подобно беспардонным хлопчикам из ее студенческой группы, просто умиравшим, пополам перегибавшимся в столовой на заводской практике: «Бив строганный», «строганный бив». Ха-ха, га-га. Или шутить, как грязный и бесконечно низкопробный Караулов каламбурить «ИПУ в ББ, всех без разбора... и подряд».
Ленка вывалилась из магазина, не чувствуя ни ног ни рук. Словно по волшебству из рыжей, большой, давно созревшей девушки превратилась в первородную амебу, оплодотворенный одноклеточный, к любым, самым невероятным изменениям готовый простейший организм. Она скатилась по ступеням к станционному павильону, но тут на углу путь ей загородил некто в нелепом черном пальто на вате с облезшим каракулевым воротником. Когда-то пламенные, рыжие, а теперь наполовину палевые, отгоревшие клоки волос торчали из-под кролика, зажившегося до картонных, сальных залысин. Дохнув темною смесью спиртов в разнообразных сроках распада и переработки, человек, внезапно преградивший Ленке путь, пропел:
– Возьмите котика, прелестная мадам. Отличный экземпляр, недорого отдам.
Из-за казавшегося кожанным от заношенности отворота пальто действительно выглядывала серенькая голова с мелкими ушками. Но Ленка смотрела не на нее, а выше, на молодое, бурое от холода и пьянства лицо, на горячую рыжину, еще сверкавшую среди холодного пепла седины, на характерные, небольшие с чуть оттопыривающими мочками уши:
– Миша... – сама себе не веря, пробормотала Ленка.
Неизвестный вздрогнул, качнулся и посмотрел не девушку, у которой хотел всего лишь навсего слупить рублишко. И она, эта случайная прохожая, увидела глаза, чистые, блестящие, как будто бы две половинки ягодки. Крыжовника, разрезанного, рассеченного, раз-два, острым ножом.
– Мишенька, – крикнула Ленка и рыжую свою большую голову прижала к серой и мелкой кошачьей.
УГРЯ III
Смотри внимательно,
вот нетронутая клумба
цветов, не желаешь ли
испробовать на ней свой заступ?
День и ночь думал Владимир Машков о чудесном и необыкновенном избавлении Угри. О том, как ушла она от страшной и неизбежной судьбы, буквально вырвалась из когтистых лап наших не ведающих жалости и сожалений идеологических противников. Глубоко, в самую душу художника запали горячие слова девочки о том, какую роль в этой победе сыграла его, Машкова, пока еще безвестная картина «Стремительный косяк кефали».
Теперь Владимир понимал, почему ее так опасались и страшились все эти винокуровы и иже с ними. И почему ее сразу, с первого же взгляда полюбил Аркадий Волгин.
И даже неожиданный личный звонок Осипа Давыдовича Иванова-Петренко не мог ввести Владимира в заблуждение. Ласковым и делано приятельским голосом известный критик говорил о скорой весенней выставке и мягко укорял Машкова в том, что тот до сих не представил выставкому свою работу.
– Николай Николаевич очень хвалил этот ваш «Стремительный ход корюшки», так хвалил, что, скажу вам честно, по-настоящему заинтриговал, и очень бы хотелось поскорее взглянуть на него, – курским соловьем заливался известный критик.
«Стремительный ход корюшки... заинтриговал», – зло, едва сдерживаясь, про себя повторял Владимир, слушая фальшивую лесть известного критика, но поправлять или же что-то пояснять счел ниже своего достоинства.
– Хорошо, я подумаю, – ответил Машков и ничего к этому не прибавил, потому что с первых же слов Иванова-Петренки догадался, что означают это волнение и горячность Осипа Давыдовича, почему так хочет искусствовед и музыкальный критик поскорее завладеть картиной и для этого изыскивает самые нелепые предлоги. Конечно же, чтобы навеки уничтожить, и тем открыть путь новой безыдейности и соглашательства, глашатаем которых уже назначен в черном, скрытом от всех салоне «семь-сорок» слабовольный и увлекающийся Николай Николаевич Пчелкин.
И тогда Владимир Машков решил прошибить эту стену, разрушить и развеять по ветру ее прах. Собственной головой. Как бы ему того ни хотелось, он не мог, подобно героической Угре, взять у отца- инвалида фашистский крест и просто поехать в Миляжково. Руки и ноги нужны были ему как художнику. Они были его главным и единственным оружьем, и отказ от них стал бы предательством в первую очередь такой дорогой и милой ему теперь Угри. Но вот заставить все тело мучительно болеть, гореть огнем великого вдохновения Владимир Машков мог и даже был обязан. С мыслью об этом он и решил пойти вперед головой. Написать письмо в ЦК нашей партии, и тем вызвать злобный и мстительный гнев всей безродной и космополитической клики, этих тайных апологетов теплокровности. Разрушить тем самым стену, за которой они прячутся, и дать возможность народу просто смести открывшуюся нечисть – гнус и тлю – с лица нашей советской земли.