Еще через минуту в холодный пенал тамбура влетели железнодорожник в серо-черном и сотрудник милиции в серо-голубом. Боря уже стоял. Кровь капала на пиджачок из рассеченной брови.
– Ты что же не схватил его, урода этого? – закричал Катцу в лицо человек с молоточками в петлицах.
– Кого? – не понял Боря.
– Урода, – железнодорожник был страшно зол и волосатым кулаком стучал в шершавую ладонь, – который поезд остановил. Сука, сто метров от станции пройти не мог.
Боря пытался вспомнить, где платок, человек с молоточками кипятился, человек с гербами на красном поле внимательно и молча изучал аспиранта. Мелкий, чернявенький, узкие плечики, кожаный пиджачок, серая водолазка в рубчик, ботинки замшевые, штанишки синие со швами наружу, совсем новые, только вот сильно замарал, свалившись на пол... на ровном месте...
– Кончай, Никитич, – наконец сказал сержант, приняв решенье на основе детального осмотра пострадавшего и места происшествия, – чего тут разоряться? Не видишь сам, что ли? Ну что такой вот может поймать? Спокойно надо рассуждать. Без нервов.
ПОЛОЧКИ
Радость была только одна – договорились встретиться второго, в день всеобщей распохмелизации. Первого Олечка должна была идти на демонстрацию, неотменяемая обязанность живущих в Миляжково сотрудников ИПУ – создавать массовость, отрабатывать за всех и эс, и мэнэсов, праздничным утром надежно заблокированных, отсеченных у себя на Юго-Западе, в Беляевке, на Преображенке и в Медведково. А третьего Сашка улетал. Повод сорваться с места, безусловно, уважительный. Но нужный ли и, главное, своевременный, большой вопрос.
Всю зиму и весну Родина слесарила. В подтеках и парше ржавчины, но заново смазанным, ожившим вдруг и заговорившим газовым ключом закручивала гайки. Началось с анекдотических, пионерских облав в кино и электричках, а закончилось настоящей шелковой удавкой – арестом Евгения Доронина и обыском в лаборатории Перспективных источников энергии. Первый раз в жизни Оля Прохорова видела, как трясутся руки, и не у морской свинки Б. А. Катца, а у непотопляемого Л. Н. Вайса.
Дикое предположение, что это продолжение доминошного конфуза, зачет по отползанью раком и на четвереньках, отпало сразу. Флюс метастазов не дает. Дней через пять профессор Прохоров как-то непривычно ловко и прицельно синхронизировал свое быстрое бритье и легкое шуршание вчерашним «Советским спортом» с вальяжным ритуалом дочери – неспешный кофе-сыр, вялотекущее разминочное фехтование с матерью. Вышел из дома вместе с Олечкой и по дороге в институт задал вопрос:
– Тебя Доронин никакой ненужной ерундистикой не потчевал?
– Книги давал. Все просвещал. Битов, Стругацкие...
– Нет, – сказал отец, – дело не в книгах. Кому они нужны, ваши Битов со Стругацкими?
И выяснилось, что честный и неподкупный Женька собрал целый букет разнообразных тяжких преступлений. Сначала, как самый обыкновенный, карикатурный «крокодиловский» несун, упер домой из института внутренности списанной, но не распиленной и не ликвидированной, как это требовалось, «Эры», собрал станочек у себя на шестнадцати квадратах комнаты и затем, уже как форменный предатель- перерожденец из «Литгазеты», начал размножать на самодельном аппарате листовки.
– Хельсинкский центр или комитет, короче, что-то ахинейское в подобном духе.
Профессор Прохоров пожал плечами, он недоумевал:
– Умнейший человек Воропаев, а такое у себя в отделении развел. Дурдом, ей-богу. Стучите там костями до полного сотряса всех извилин, потом такие вот гвардейцы, диссертация готова на три четверти, с вилкой на паровой каток кидаются... Подпольщик... Ленин в Разливе...
Вилка-селедка... Оля сразу вспомнила странные обводы грязных ногтей на сереньких, словно бы сажей присыпанных листах. Какого-то отксеренного Ричарда Баха, Шопена или Моцарта с месяц назад ей предлагал Евгений. И как она в очередной раз не могла припомнить, где уже видела, давно, эти пузыри с каемками, словно внутри бумаги дышала камбала.
И вдруг дошло. Ну да. Конечно. Точно такие же, только в ту пору едва-едва наметившиеся, были на листах конспекта по ТОЭ, который отец откопировал ей у себя в институте. Подруга одолжила, помогла, когда Олечка посеяла свой. Или кто-то ловко упер, всякие были мастера в группе, накануне сессии.
– Нет, ничего такого он никому не предлагал. Даже не заикался.
– Это хорошо, – отец повеселел и на ходу щелчком отправил по параболе в полет какой-то мелкий мусор из кармана, блестящий, как тараканья лапка, обломок скрепки. – Значит, не доверял вам лиходей. Печатник Иван Федоров...
Справа на дорожке рывшей косой штопкой, зигзагами между деревьев, заборов и домов к станции, наплывала фигура завотделеньем разрушения Моисея Зальмановича Райхельсона. Профессор, завидев пропорции своей весовой категории, пришел в совершенно уже рабочее, прекрасное состояние духа.
– Ничего. Это полезно вашему Вениамину Константиновичу. А то заигрался. Сам в детство впал и ясли там у вас развел. Детский сад, скакалки-прыгалки, куда мячик, туда и я. Вот и удивляйся после этого, что процент остепененных у вас самый низкий в институте. Ну ничего. Теперь Красавкин лично вами займется, все не знал, бедняга, куда энергию приложить. Готовьтесь.
Олечка приготовилась. Но новый, недавно появившийся в институте зам Карпенко, бывший министр угольной промышленности УССР А. Ю. Красавкин браться за гуж, чтоб подправить ход истории, кардинально его изменить, почему-то не торопился. Зато во вторник, двадцать шестого, позвонил совсем другой Александр и под хруст автоматной мембраны объявил:
– Нас выпускают.
Из всего возможного и невозможного в подлунном мире случилось самое невероятное и законами природы не объяснимое. В момент, когда все подравнялись, втянули животы и ничего краше груди четвертого справа в едином строю уже и не надеялись увидеть в ближайшем обозримом будущем, кое-кого вдруг лихо рассчитали на первый-второй.
Людям, просидевшим в отказниках четыре года, внезапно дали пинка. Ровно одну неделю на сборы. И вот через пять дней, второго мая, Олечка Прохорова едет в Москву не автобусом, а электричкой. Едет, и сама не понимает, зачем это делает. Нет, никакой облавы в праздничный день она не боялась, люди с бреднем, рыбацким неводом второго мая не могли в вагоне появиться по определению. Олечка Прохорова боялась исключительно и только своих собственных чувств. Профессорская дочка, циничная ехидина, тварюга, бестия, лиса ощущала себя полной дурой.
Ну в самом деле, что это еще за глупое последнее «прости»? Саня мог и должен был уехать не прощаясь. Как это за ним всегда водилось. Забыть, задуматься, потом схватиться за голову в Тель-Авиве или же в Хайфе, махнуть рукой и дальше жить. Какого черта? И она зачем-то на метле. Брррр...
Можно подумать, сами собой косички для школы заплелись и пузом кверху всплыли связанные мнемонически все сто английских поговорок на запоминание.
Every cloud has silver lining...
– A silver, a silver. Прохорова, ну сколько раз можно говорить одно и то же, артикли, артикли при существительных с определениями.
Софья. Кутафья. Как башня Кремля, строгая и стройная. Софья Григорьевна Фрайман. Учительница английского. Такая же зеленоглазая, как и ее сынок.
В спецшколу на Новой Олю Прохорову записала собственная тетка, Ольга Анатольевна.
– Мы же с ней тезки, крестники, – страстно дышала в лицо матери, – как же, Тамара, я не устрою ее в свою собственную школу.
Крестники, наперсники. Ольга Анатольевна, как и положено широкозадой завучихе, вечно приписывала словам несуществующий и невозможный смысл или значение. Три года тому назад мама и тетка Оли Прохоровой насмерть схлестнулись из-за родительского домика в Пахре. С тех пор не разговаривают, не общаются, а тогда, в шестьдесят шестом, как два сообщающихся сосуда, согласно наполнялись чаем и печеньем. До пятого класса Оля неделями жила у бабушки и тетки на Измайловской.