Там ведь уже такая версия была: злоумышленник украл драгоценность, заранее изготовив ее копию, которую для отвода глаз выбросил в аэропорту. А что, убедительно, — сказал Ивакин сам себе. — Но все, что я узнал о характере Марины Леонидовой, подсказывало: нет, к вещам она относилась бережно. Она надевала эту цепочку с кулоном на пляж потому, что знала: особой ценности эта вещь не представляет, никакой грабитель на нее не польстится. Но цепочка была ее талисманом. Поэтому, решив, что она упала вниз, Марина не раздумывая полезла на берег. Точно так же полезла и женщина в том давнем деле, которое я вспомнил… Думаю, фонари еще горели, и Марине было не страшно. Олейников полез с нею, он помогал искать эту цепочку внизу среди камней, хотя она, наверное, лежала в его кармане. А потом он сделал то, за что получил деньги. От вас.
Ивакин, наконец, полноценно выдохнул. Он только сейчас почувствовал, как сильно билось сердце во время разговора, который можно было назвать и монологом, если бы не изменчивые глаза Грибова, участвовавшие в разговоре помимо его воли. И еще Ивакин ощутил печаль. Она всегда настигала его по окончании любого дела, когда он говорил главные слова. Эти слова произносились, и события, которые они называли, переходили в разряд непоправимых.
— Какие зацепки могут быть у милиции? — проговорил Ивакин. — Ну, во-первых, сам Олейников. Можно выяснить также, кто по милицейским или каким-то другим каналам узнавал адрес Марининой хозяйки. Не удивлюсь, если это окажетесь вы. Против вас косвенно свидетельствуют ваши два звонка Мише на мобильный. Содержание их известно — вы искали Марину. И главное, можно сильно надавить на Мишу, и он признается в том, что сам звонил вам и сообщил, где находится сестра. Наконец, если будет доказано, что Марина убила вашу любовницу, — а это будет доказано: достаточно найти пистолет и просто-напросто заверить Мишу, что никакая конфискация ему не грозит, — то появится и мотив. — Ивакин вздохнул. — Но я думаю, Виктор Сергеевич, что на суде не удастся доказать вашу причастность даже в том случае, если киллера арестуют.
На этот раз глаза Грибова совершенно не изменились. Он, видимо, ждал этих слов, ждал даже с любопытством — стиль Ивакина явно забавлял его.
— Между прочим, — сказал он, — вы избавили меня от обвинений в убийстве, в котором у меня не было алиби и в котором я был главным подозреваемым. Зато вы предъявили мне обвинения в другом убийстве, а ведь здесь мое алиби совершенно железно и нет никакого мотива. — Грибов посмотрел на Ивакина очень веселым взглядом. — Если, конечно, не считать мотивом романтических предположений о том, что журналист может убить из-за статьи. Рад, что вы это понимаете.
— Понимаю, что вы все сделали безупречно?
— Понимаете, что правосудие не поощряет старческих фантазий пусть даже и у неплохих в прошлом сыщиков.
— Ну уж, не оскорбляйте меня. Было бы приятно, если бы вы меня похвалили за проницательность.
— Вы тщеславны, Владимир Александрович? Когда еще придется вот так посидеть, похвастаться своей якобы проницательностью перед известным человеком, продемонстрировать ему свою якобы власть — власть шантажиста. Я буду точен в определениях, вы не против? Приятно поиграть на нервах того, кто мнит себя защищенным, кто сам при любых других условиях способен пощекотать нервы кому угодно! Все маленькие менты мечтают об этом? Вы уж не обижайтесь, что оскорбляю вашу профессию — вы о моей тоже много нелестных слов сказали. У современного милиционера, разумеется, есть все моральные права критиковать кого бы то ни было. Потому что сам он безупречен, — Грибов скривился.
— Если верить газетам, нет.
— А зачем же им верить? Их надо все закрыть! А то пишут о вас всякую ерунду. Что милиция взятки берет, что от любого приговора можно откупиться, — просто вредители какие-то, эти газетчики! Ведь если бы они об этом не писали, то все бы у нас пошло хорошо, да? По крайней мере, облик милиционера остался бы незапятнанным. Люди-то у нас, Владимир Александрович, сами ничего такого не видят, не понимают. Не будет газет — ну, они и не догадаются, зачем налоговая полиция в шестой раз за месяц проверяет их магазинчик; что имеет в виду судья, отпуская на волю убийцу их ребенка; почему врач не начинает срочной операции, а требует встречи с родственниками и выясняет, на машине какой марки они подъехали.
— Ишь как вы повернули! Здесь мне с вами не тягаться, конечно. Видят ли люди, спрашиваете? Всё наши люди видят, Виктор Сергеевич. В том числе и то, что гоняясь за своими разоблачениями, упиваясь собственной смелостью, вы никогда не отстаиваете интересы людей, а только интересы издания. Вы бросили народ в самые страшные годы — девяностые, вы служили деньгам, сытно жрали, пили и высокомерно рассуждали о том, что теперь-то у всех равные возможности. Вы это делали до тех пор, пока по вам не ударил некий кризис, который вы раздули до невероятных размеров только потому, что он ударил по вам. Вам даже в голову не пришло, что миллионов он не коснулся — миллионы натурально голодали в это время и не боялись потерять свои сбережения ни в рублях, ни в долларах. Вы вспоминаете о народе, когда вас закрывают или грубо бьют по башке, чтобы поменьше врали. Потирая макушку, вы печально вспоминаете «Бориса Годунова» и жалуетесь, что народ за вас не заступился. А дело не в национальном характере. Народу насрать на вас, поскольку вам уже давно насрать на народ, извините, я тоже буду точен в определениях.
— Скажите, «это мое мнение», пожалуйста.
— Не скажу! Вы что, уважаете своих читателей, когда пишете о четырех попах у некой звезды или когда объясняете им, как детишкам из специнтерната, что имел в виду тот или иной политический деятель? Вы уважаете своих зрителей, когда сажаете в студию косноязычных актеров, разыгрывающих невероятные, никогда не происходившие истории, единственная цель которых показать, что все люди, кроме журналистов — дебилы? Вы уважаете слушателей, когда не просто транслируете проплаченную халтуру, но еще и уверяете, что ничего другого люди слушать не хотят? Вы что, рискуете жизнью ради людей? Вы там, где сходят лавины, где дамбы открывают прямо на город, где стреляют, где избивают? Нет. Не вижу я таких кадров! И деревья-то давно уже повалены, и вода — уже не поток, а так, сырость, и демонстрации давно закончились — только кровь на асфальте. А может, и кетчуп? Я тут про Олега вашего наслушался, теперь сомневаюсь. А чаще всего кадры и вовсе у СиЭнЭн взяты. Зато комментарии! О! Это вы умеете — толковать. Вы — толкователи — только и получаете хорошие зарплаты. Ваши же коллеги, рядовые труженики, которые и должны были бы рисковать жизнью ради правды, совсем не те деньги зарабатывают, вот и не лезут под пули. И молодцы! Да ведь и у нас так же! Рядовые, те, кто лезет под пули, не имеет ничего, а вот толкователи…
— Толкователи, господин Ивакин, или другими словами, начальники всегда и везде зарабатывают больше, много больше рядовых, — произнес Грибов. — И вам не страну надо винить, а Бога, что он не создал вас начальником. Вы не умеете делать большие дела — вы хорошо делаете маленькие. Вот и делайте.
— Ладно, Виктор Сергеевич, — сказал Ивакин. — Я пойду. Дочь-то мою берете на работу?
Несмотря на злобу в глазах, Грибов расхохотался.
— Да, я же обещал. Только не придет она, думаю.
— Я обязан сообщить вам еще кое-что, — Ивакин прокашлялся. — Дело не закончено. А я так не люблю. Теперь я буду искать улики против вас. Думаю, я найду киллера. Я сделаю все возможное, чтобы доказать и вашу причастность.
— Пожалуйста, — насмешливо произнес Грибов и нажал кнопку, видимо, давая понять секретарше, что звонки могут начинаться.
— Если же мне не удастся сделать это, я все равно доведу свою правду до максимально возможного числа людей.
Телефон зазвонил, но Грибов быстро снял трубку и снова положил на место.
— Это как? — спросил он, прищурившись.
— Ну, буду бороться с вами вашим же оружием.
— Через газеты, что ли? — Грибов покачал головой. — Ни одна газета не возьмется печатать что- либо против меня. Может, коммунисты только. Так ведь засужу я их. Это не начальник ли вашей дочери вас надоумил? Он меня ненавидит.
— Если честно, надоумил один судебный процесс, — сказал Ивакин и встал. — Как раз одна неудавшаяся попытка засудить и надоумила. До свидания? — осторожно сказал он.