Человеку дан голос. Он с ним родился. Особенное устройство гортани, голосовых связок и, видимо, даже соответствующих мозговых центров определяют то, что человек может петь. Почему с голосом родился именно Шаляпин, а не соседский мальчишка — об этом не стоит задумываться. Есть данность — голос. Талант. Из этого нужно исходить.
Мы не можем указать на точный орган поэзии, как на голосовые связки певца. Но ведь и музыкальный слух — дело не только одних барабанных перепонок. Гадать не будем. Важно другое — никакой талант не дает человеку права на освобождение от систематического и самопринудительного труда.
Правда, очень часто, особенно на первых порах, особенно стихи пишутся, так сказать, на порыве, в состоянии сильного возбуждения, почти в экстазе, так что этот труд вовсе не воспринимается как труд, так, как, допустим, стихийная уличная драка. Да простят мне поклонники изящного, но сравнение не кажется мне лишенным смысла. Мне в молодости приходилось участвовать в деревенских драках во время праздников и гуляний. Поэтому я знаю, что драка, с одной стороны, тяжелая работа (употребление больших физических усилий), с другой стороны, ни один драчун не замечает, что он работает. Да оно и понятно, азарт, высокая степень возбуждения заслоняют все. Я не говорил бы об этом, если бы впоследствии мне немного не привелось заниматься спортом, несколькими видами, в том числе той же дракой. Учителя доказывали мне, что настоящая драка, драка высокого класса, требует учебы, самодисциплины, а главное, повседневности.
Мы говорили о голосе. Дар. Но самый одаренный певец ежедневно тренирует свои голосовые связки. Самые прославленные балерины, один выход которых вызывает взрыв аплодисментов, ежедневно занимаются у станка.
Вдохновение еще более загадочная вещь, чем сам талант. Можно определять его как высшую степень сосредоточенности всех духовных сил в одной точке, на одном локальном участке. Работа мозга ускоряется до лихорадочности. Вместо десяти, допустим, понятий в минуту в мозгу вспыхивают тысячи понятий, откуда-то возникают и фиксируются слова и сочетания слов, о наличии которых нельзя было и подозревать. Вспыхнувшая мысль освещает другие, сорвавшийся камень обрушивает лавину. В конце концов на бумаге остается то, что потом в спокойном состоянии удивляет самого поэта.
Но порыв есть порыв. Он не может длиться дни, недели, а тем более годы. В то время как именно годы нужны на создание «Евгения Онегина», «Братьев Карамазовых», «Войны и мира». Значит, нужно уметь выдержать не только бурную короткую драку, но и двенадцать раундов, а если понадобится, то и двадцать четыре раунда напряженного тяжелого боя.
Леонид Леонов, работающий по десять часов в сутки, пишущему эти строки однажды говорил: «Талант и труд, вдохновение и труд… Что же это такое? Представьте, что вам нужно мельчайшим бисером вышить в натуральную величину Кремль и Красную площадь. Вы должны сначала воспарить, возвыситься, подняться над землею и распланировать, расчертить, где стоять церкви Покрова, где Успенскому собору, где быть Ивановской площади. Все вы сделали: общие контуры, соотношение частей, а также цветов и красок определено. Это ваш талант, это ваше вдохновение. В эти минуты во многом решается, насколько прекрасным будет ваше будущее творение. Но потом нужно ведь спускаться на землю и квадратный сантиметрик за квадратным сантиметриком вышивать в натуральную величину мелким бисером Кремль и Красную площадь. По пять, по десять сантиметров в день. Иначе ваш замысел, нечто рожденное вами и хранящееся в вашем сознании, не сделается достоянием людей».
Существует мнение, что человеческий организм инстинктивно сопротивляется творческим процессам, вспыхивающим в нем, а тем более длительному творческому процессу.
Кто-то из великих французов заставлял себя запирать в кабинете. Кажется, Анатоля Франса слуга привязывал к креслу веревками. Кажется, Шиллер ставил ноги в таз с холодной водой. Бальзак подбадривал себя непрерывным отхлебыванием кофе. Многие работают только ночью, иные только с утра. Толстой говорил, что, читая книгу, можно определить, по ночам или по утрам она писалась. Так, по Толстому, Джек Лондон писал только ночью. Диккенс только днем. Сам Толстой, как известно, работал в утренние часы.
Как бы там ни было, но писатель-профессионал должен садиться за свой рабочий стол каждый день предпочтительно в одно и то же время, вероятно, с утра. Бывает, встанешь не в настроении или в нездоровье. Нехотя, преодолевая инерцию, перебарывая сам себя, садишься за стол. И что же? Организм есть организм. Вырабатывается, видимо, нечто вроде условного рефлекса. Сел за стол, чистый лист просит, чтоб на нем писали, незаметно для себя втягиваешься в работу.
Зато у меня существует и другой отвратительный «условный рефлекс», с которым я пытаюсь бороться, но пока безуспешно. Я совсем почти не могу работать в Москве. Что-то нелепое и непонятное, но факт остается фактом. Много-много, что я могу написать, встав пораньше, это то, что можно сделать в один присест. Жизнь в Москве для меня — каникулы. Хождение в редакции, звонки, встречи с друзьями, насыщение информацией, кино, театр, выставки живописи. Потом, самое большое через месяц, нужно уезжать. Куда бы то ни было. В маленький город, типа Коломны (был бы тихий и теплый номерок в гостинице), в Дом творчества, а лучше всего, конечно, в родное село. Несколько дней осыпается с души налипшая столичная шелуха, потом появляется раздумье, потом строчки, а потом уж пойдет работа.
Я сравниваю это еще и вот с чем. Для того чтобы озерная гладь отражала в себе прекрасный мир, она должна быть устоявшейся, спокойной, невозмущенной. Стоит бросить камушек, как пойдут круги, и вот уж расплылись и раздробились сосны, солнце и облака.
Бурная столичная жизнь обогащает, но она лишает созерцательности. Иной телефонный звонок это уже не камушек, вызывающий круги, а целая бетонная глыба, которая взбаламучивает воду до глубины и донного ила. Кирпичи и булыжники сыплются в душу во время жизни в Москве, Какая уж там гладь, отражающая в себе мир божий!
Впрочем, все тут очень субъективно. Я знаю поэтов и писателей, которым в Москве прекрасно работается. Знаю, что они научились полностью отрешаться от городской суеты, от лихорадочных ритмов жизни в современном городе.
Поскольку речь зашла о Москве, о столице, я хочу повторить свое суждение, которое мне приходилось не однажды высказывать. Писатель должен жить в столице. Поэту, писателю для роста нужна культурная питательная среда. Человек никогда не сможет научиться хорошо играть в шахматы, если он не будет играть с игроками сильнее себя, а напротив, будет играть с приготовишками.
Разве мог бы Есенин стать Есениным, если бы он всю жизнь прожил у себя в деревне или в ближайшем городке Спас-Клепиках если бы он не общался с такими людьми, как Блок, Брюсов, Горький, Шаляпин, Айседора Дункан? Кстати, Шаляпину Горький советовал петь в Москве: «В московском шуме слышнее». Разве Горький и Маяковский смогли бы стать писателями планетарного масштаба, если бы они варились в собственном соку, один в Нижнем Новгороде, другой в Багдади без бурлящего в то время Петербурга, без Москвы, без литературных кружков того времени, без общения с культурнейшими людьми?
Ссылаются на Толстого, сидевшего в Ясной Поляне. Но не нужно забывать, что прежде чем засесть в своей усадьбе, Лев Николаевич получил блестящее воспитание, вращался в высшем обществе, был вхож во все салоны обеих столиц, бывал за границей. Кроме того, культура сама шла к Толстому. Художники, музыканты, писатели то и дело посещали Толстого в Ясной Поляне.
Профессиональные разговоры, горячие споры (если это не о хоккее) — прекрасная гимнастика для мозга. Пренебрегать ими нельзя. Человек, пытающийся внести лепту в культуру своего народа, должен жить там, где эта культура сосредоточена в данное время. Для Грузии — Тбилиси, для Украины — Киев, для Франции — Париж, а для России — Москва и Ленинград.
Мое суждение может показаться странным. Многие могут узреть в нем, так сказать, пренебрежительное отношение к провинции. Кто-то говорил даже, что у нас вообще нет провинции, что провинция для нас за океаном. Но высокие слова остаются высокими словами, а суть — сутью.
5