сойти и поехать куда-нибудь в другую сторону и даже обратно. Только он, Золушкин, должен стремиться в часть, где теперь ему совсем нечего делать.
«Во-первых, ты не прав, взять хотя бы этого парня, что сидит у окна. Вероятно, он едет на свидание, назначенное возле кинотеатра. Значит, он не может поехать в другую сторону, значит, он тоже не свободен в своих действиях, если, конечно, хочет оставаться порядочным человеком, а не превращаться в свинью и пустомелю. Эти мужчина, женщина и девочка, наверно, едут в гости к знакомым, где их ждут. Опаздывать неприлично. Они вон даже нервничают, что трамвай идет слишком медленно. Есть люди, едущие на работу, есть люди, едущие с работы к своим детям. У каждого человека свои обязанности, свой долг, так же как у тебя. Даже законченный бродяга вовсе не свободен в своих действиях. Он голоден, он должен направлять свои усилия в поисках пищи, а не размышлять о творчестве Гёте или Рембрандта».
Трамвай, ерзая и лязгая суставами, повернул за угол, и Дмитрий увидел, что теперь он едет совсем близко от того места, где в подвале происходят собрания поэтов. Что, пожалуй, сейчас трамвай поедет мимо заветной двери. Заглянуть бы туда на пять минут! Всего на пять минут. А потом ехать дальше. Что от этого изменится?
Асфальт обозначился летящими серыми линиями. Мелькнули, бросившись навстречу, лица людей, сильно ударило в подошвы. Дмитрий очутился на тротуаре.
Комната в подвале оказалась пустой. Дмитрий разочарованно выходил обратно, как вдруг на лестнице встретил поэта с черной повязкой на глазу.
— Привет! Хорошо, что пришел. Сегодня будет интересный вечер. Ждем Горынского. Пойдем, пока никого нет, познакомлю тебя с секретарем объединения.
Когда шли коридором, встречались еще люди, пришедшие на вечер. Одноглазый со всеми знакомил Дмитрия, как своего хорошего друга.
— Поэт Золушкин. Познакомьтесь.
— Саша… Маркович.
Дмитрий не понял, отчество у Саши «Маркович» или такая чудная фамилия, но уточнять не стал.
— Да! — воскликнул одноглазый. — Мы сами-то как следует не знакомы. Остап Отрадный. А вот и наша Гера Васильевна. Гера Васильевна, привел вам нового поэта.
— Что ж, милости просим. Может, мы вас сегодня и послушаем? А что? Сегодня будет Горынский. Когда-нибудь надо принимать боевое крещение. Ну, договорились. Сейчас я проведу вас к машинистке. Вы ей продиктуете то, что намерены читать. Это займет двадцать минут, не больше.
Диктовка заняла не двадцать минут, а около часа. Когда Дмитрий снова спустился в подвал, там было полно народу. Остап встретил Дмитрия в дверях и потащил в передний угол к столу.
Все для Дмитрия происходило как-то само собой, помимо его воли и вроде бы даже в тумане. Каждую минуту собирался он сказать Остапу, что ему некогда заниматься всем этим, что ему надо бежать в часть. Но каждую минуту какое-нибудь новое обстоятельство делало невозможными и неуместными слова об уходе.
В дверях появился Александр Горынский. Дмитрий никогда не видел его прежде, никто не сказал ему, что это Горынский, но ошибиться было нельзя. Как-то вдруг все сидящие в комнате сделались чуточку поменьше, лица их стали чуточку пообыкновеннее. Свет от лампочек как-то перестал освещать всех сидящих людей, а ухитрился сосредоточиться на одной лишь огромной, несущей белоснежную гриву волос, приоткинутой назад голове. Дмитрий вскочил, сдвинув каблуки, как будто рядом возник сам генерал Кириллов.
Пройдя через комнату, Горынский оказался рядом с Золушкиным. Он сел, положив руки на причудливую клюшку, а Гера Васильевна ему что-то шептала на ухо, кивая в сторону Дмитрия.
— Ну, хорошо, хорошо. Пусть начинает.
Дмитрий начал читать стихи. Сначала он, как со стороны, прислушивался к своему голосу. То вдруг вспоминал, что ему надо скорее отсюда бежать, и тогда читал механически, то искал глазами свою «царевну» и не находил ее. То опять схватывал нить стихотворения, и тогда голос его заметно креп.
На каком-то месте Дмитрий все же забылся, или стихи повели его, понесли по течению, закружив, не давая опомниться. Все было смутным в этот у судьбы украденный вечер. Впрочем, кто знает, может быть, подаренный судьбой.
Дмитрию аплодировали. То, что еще вчера ночью в самых тайных и сладких мечтах казалось недосягаемым и немыслимым, исполнялось в точности. Но шло это как-то мимо Дмитрия: кто-то другой читал стихи, кому-то другому аплодировали поэты, о ком-то другом говорили люди, когда началось обсуждение прочитанного.
Горынский начал говорить сидя. Потом встал одним коленом на стул. Его бас без усилия наполнял всю комнату, и некоторое время Дмитрий слушал голос маститого поэта именно как бас, плохо вдумываясь в слова, образующие музыку. Ясно было одно: Горынского удивило, Горынского задело за живое, заставило горячиться и доказывать. Вот уж как труба гремит его голос под низеньким потолком. Далеко ли зовет труба поэта, на какие пути-дороги? Должны ведь еще появиться синяки, если послушать лейтенанта Баскакова, и рубцы, и шрамы. Что же Горынский без рубцов? А седина? А эти горькие складки у губ? Это дрожание руки у такого матерого мужичищи. Как бы там ни было, нельзя не поднять головы, не вскочить на ноги, не встать лицом на рассвет, если зовет труба поэта…
Было как раз такое время, когда уволенные возвращаются в часть. Проще простого было возвратиться и сержанту Золушкину. Никто не заметил его возвращения.
Еще и потому все в этот вечер казалось нереальным и затуманенным, что не месяц назад, не хотя бы вчера, но именно сегодня бежали они с Корниловым, таща пулемет. «Неужели сегодня? Нет, это было сто тысяч лет назад, в другую эпоху, с другим человеком».
Шесть дней спустя сержанта Золушкина вызвали в штаб части. Старший лейтенант, которого сержант раньше никогда не видел, предложил сесть, и уж одно это не понравилось Дмитрию.
— Как вы оказались в Москве одиннадцатого июня с увольнительным знаком на руках?
— Было приказано следовать в часть.
— Когда получили знак на руки и отбыли из лагеря?
— В семнадцать ноль-ноль.
— Когда прибыли в часть?
— В двадцать три сорок.
— Где находились шесть часов сорок минут?
— В Москве. Гулял.
— Можете быть свободны. Распишитесь вот здесь внизу.
Еще через три дня в неурочное время объявили построение роты. Комбат принял рапорт от старшины и скомандовал:
— Сержант Золушкин, выйти из строя. Слушай приказ. Приказ номер (такой-то, такой-то) по полку (такому-то, такому-то) от (такого-то июня, такого-то года). За самовольную отлучку, продолжавшуюся четыре часа, сержанта Золушкина Д. В. разжаловать в рядовые, из полка (такого-то, такого-то) откомандировать. Старшина, срежьте лычки с этого разгильдяя, и чтобы сегодня же его не было в расположении части!
Когда-нибудь потом начнутся воспоминания о друзьях из полка, с кем пришлось разделить годы юности. Не раз потом кровь стыда и позора будет бросаться в лицо при воспоминании о том, как срывал старшина с погон золотые командирские лычки. И это презрение в голосе комбата, и недоуменные лица бойцов из его, сержанта Золушкина, отделения… Все это будет переживаться потом. Говорят, если отрубить топором палец, то не услышишь сначала никакой боли, тупой удар и больше ничего, словно онемело отрубленное место. Потом, конечно, будет болеть, да еще как!..
Рядовой Золушкин и ефрейтор Гуськов (теперь уж как бы старший над своим бывшим командиром) шли по Москве в Управление группы войск, куда откомандировали Дмитрия. Ефрейтор нес в папке личное дело бывшего сержанта.
Что касается Золушкина, все для него заслонила одна-единственная мысль: «Куда теперь пошлют, где придется служить?» Как только он представлял, что его увезут из Москвы, что он оторвется от литературной обстановки, что он больше никогда не увидит ее… Не Москву, не обстановку, конечно, куда все это подевается, но ту, сказавшую ему доверчиво: «Я буду ждать…» Если бы знать адрес, можно было б