и еще бутылка у нее в сумке.
— Ну, черт возьми! Можете вы задержать его на три минуты перед дверьми, когда она пройдет уж сквозь эти двери?
— А где будешь ты?
— Я буду на улице. Собственно, я уже пошел.
На свежем воздухе (апрельский сладостный холодок) у Дмитрия было время образумиться и прийти в себя. Но он думал только о том, чтобы она вышла первой и чтобы мужчину задержали на три минуты.
Дмитрия била дрожь. Надвигалось невероятное, неизведанное, неотвратимое.
Внутренние двери тяжело вздохнули. Но это была не она. Совсем другие посетители. Они подошли было к такси (дверца машины точно против дверей ресторана), но счетчик уже работал. Такси остановлено Дмитрием.
Снова тяжелый вздох дверей. На улице женщина, поглядела на небо. Все-таки были звезды. Потом увидела парня, который в ресторане сидел напротив нее. Парень резко распахнул дверцу автомобиля:
— Ваше величество, карета ждет вас, — и тихо добавил: — Скорее, не бойтесь. Его задержат мои друзья.
Женщина усмехнулась, выпрямилась еще больше, подошла и вдруг быстро нырнула в машину.
— Трогай! — закричал Дмитрий. — На улицу Веснина.
— Жаль, что это всего лишь автомобиль, — с улыбкой, но тоже и с дрожью сказала женщина.
— А вы бы хотели?
— Я бы хотела… тройку с бубенцами и колокольчиками.
Больше они не произнесли ни слова. Ни пока ехали (каждый в своем углу), ни пока поднимались на четвертый этаж.
В комнате женщина (шедшая впереди) обернулась, выронила на пол сумку (стукнула об пол запасенная бутылка) и опытно, сразу всем телом приникла к Дмитрию. Он хотел пошевелить руками, но женщина остановила его шепотом, какой бывает у женщин только в эти минуты:
— Не надо. Не люблю. Я разденусь сама. Свет… Скорее!
(Ах, Митя, Митя! Помнишь ли нелепую (но и святую ведь) робость, когда светлокосая девушка Шура уходила в безмолвную лунную ночь? Уходя, спиной, затылком, всем существом своим слушала, не догонишь ли ты ее, ждала, вся певучая, как струна. Но ты не принял в широкие бережные ладони девичьей любви. Подскочил дружок Гришка, схватил впопыхах, рассмеялся… Дрались тогда с Гришкой. Да что уж толку… Потом к амбару звала. Спала она в том амбаре. Мог бы отложить отъезд на один-то день. Но что-то уводило от тоскующей Шуриной любви. Старики сказали бы: «Не судьба!» И сам ты все время думал, что недаром… Что куда-то дальше, какой-то белоснежной невесте несешь свою тяжелую мрачноватую силу.
Как же вышло, что лежишь теперь впотьмах, боясь пошевелиться? Голова болит от похмелья. Во рту сухо и нехорошо. А рядом чужая, неизвестная (даже имени друг у друга не спросили) женщина, невольная соучастница твоего дикого, бессмысленного бунта.
Все же, несмотря на похмелье, Дмитрий чувствовал непривычную зыбкую легкость в себе: не причудились ли в ослепительных и пронизывающих тело молниях ночные часы?)
Он пошевелился и понял, что лежит на кровати один. Встал, покачнувшись, отдернул штору, но дня еще не было. Пришлось зажечь свет. На столе рядом с неоткупоренной бутылкой коньяка беленькой квадратик записки: «Меня не было, ничего не было. Не ищи!»
По рассветным, но еще не утренним улицам Дмитрий шел к общежитию. Он вымыл рот, освежил лицо, глотнул (чтобы омылась и кровь) из пресловутой бутылки.
В конце концов, действительно ничего страшного не произошло. Ну, женщина. И что? Как будто всякий приходит к свадьбе… Да и надо ведь помнить, почему все случилось. Не он пустил первую стрелу. Не он бросил пригоршню грязи в подвенечные одежды невесты. Она сама окатила себя из поганого ведра… (В этот миг жесточайшего осуждения Дмитрий будто бы услышал в себе, что невеста его чиста. Это прозрение могло бы и вовсе владеть им; и он бы помчался к ней сию же секунду. Но все же картина, увиденная с забора, ее реализм оказались сильнее тончайшего таинственного импульса.) «И потом, за что казниться? — рассуждал он, идя и идя. — Как будто я не тот же, не вчерашний. Кто докажет мне, что я не тот? Что изменилось во мне? Кто смеет утверждать!..»
Из-за поворота навстречу Дмитрию вышел небольшого росточка, пожилой, пухленький, без шапки человек. Его шуба (пора бы и снимать) распахнута. Он шел и размахивал десятирублевкой, держа ее за уголок.
— Мм-олой человек, а мм-олой человек! Кто меня может научить, где в этот час в столице нашей Родины Москве можно пропить десятку?
— Я думаю, вам нужно идти на вокзал.
— О! — вскинул человек указательный палец, — О! Гениальная идея. На! Вок! Зал!
Спившийся актер, как точно определил Дмитрий с первого взгляда, возбудил жалость:
— Стоит ли вам идти на вокзал? Хотите?
Дмитрий достал из кармана початый коньяк и пока еще издали показал жаждущему.
Актерик театрально упал на колени и воздел к бутылке дрожащие пухленькие ручки: «О боже мой, слезы волнений мешают мне видеть тебя!»
Они уселись на тротуар и дружелюбно выпили, Дмитрий три, а человечек четыре глотка.
— «Ты отошла, и я в пустыне, к песку горючему приник». Друг, я тебе прочитаю… Милый… «Цветите, юные, и здоровейте телом…» Я ведь Блока видал. Я ведь Любови Дмитриевне в некотором роде ручку… Все равно не поверите. Но я прочитаю. Артист Барцев умеет платить долги.
Коньяк укрепил бродягу. Или осталось машинальное профессиональное мастерство. Читал он, не заплетаясь языком, не сминая и не проглатывая слов, как можно бы ждать от похмельного и снова пьяного человека.
Забавно, наверно, было бы смотреть со стороны. Два человека сидят на тротуаре. Между ними стоит бутылка. Один, привстав на колено и обратив голубенькие застиранные глаза к золотисто-синему небу, читает нараспев и чуть не плача.
Читал артист только Блока. Дмитрий все стихи тоже знал наизусть. Но теперь они странно, каждым словом открывались по-новому, точно лежала на них некая мутная пелена (ну хотя бы как на детской переводной картинке). А теперь этот нелепый человек в распахнутой, подвытертой лисьей шубе стирает пелену, и слова загораются яркими, свежими красками. В самом конце стихотворения «Сон», прочитанного с особым воодушевлением и блеском, артист поперхнулся, видимо от спазмы в гортани, и зарыдал.
Дмитрий протянул бутылку:
— Как же вы… Такое мастерство… Почему же?
— Черта! Нельзя переступать черту. — Собутыльник оправился от плача и говорил отрывисто. Слова и мысли его скакали, прыгали, образуя золотистый пунктир вместо непрерывной и плавной линии.
— Табу. Завет. Нельзя нарушать завет. Думаем — ни черта! Отмирают клетки. Необратимый процесс. В душе, конечно.
— Выходит, вы переступили?
Артист поглядел на Дмитрия долгим и, как показалось, наиболее осмысленным за все время и трезвым взглядом. Слова же, наоборот, пошли самые заплетающиеся и пьяные.
— Че-пу-ха. Барцев пьян. Кто против? Единогласно. Но Барцев несет зер-но! Нет! — Погрозился пальцем. — Ни-ни-ни! Свет во тьме, и тьма его не объяла.
И вдруг трезвым, жестковатым даже голосом заключил:
— Слушайте, юноша, подарите мне эту бутылку. А вам я советую крепко спать.
— То есть?
— Мерещится глубина? Просто выспитесь. У вас синяки под глазами. Мне можно. Мне все равно. А вам предлагаю спать. Кто против? Е-ди-но-гласно.
Когда он уходил, доносилось некоторое время проникновенное бормотанье: «Ты, как младенец, спишь, Равенна… Поет на плитах, как труба…»
Дмитрий отряхнулся и, зябко вздрогнув плечами, быстро зашагал к общежитию.
Дворники разметали тротуары.