ты?!

– Скоро, скоро, – сдавленно бурчал Дикки-бой.

Секунд аж десять брели молча, только кто-то из задних, поскользнувшись, принялся материться старательно-хриплым басом.

– Да что ж тут у них ни одного плафона?! – заныли вдруг где-то ещё задее матерящегося. – Темно, как в банке с чёрной икрой. Долго ещё?

– Ладно, хватит. Дик, стой. Хватит, сказал! Так… Братья исконные славяне, слушай…

– А Дик Крэнг тоже исконный славянин? – ехидно перебили из темноты.

Дикки-бой дёрнулся, едва не сшибив Матвея с ног (хорошо ещё, что в теснотище сшибаться было некуда):

– Кто там бипает?! В клацало вонтишь?!

– Цыц! – рявкнул Матвей, с трудом восстанавливая равновесие. – Дик Крэнг признан почётным исконным славянином, поняли? В виду особых заср… этих… заслуг! Слушайте дальше. Мне удалось завладеть деструктором, – он вытащил из-за пояса упомянутый прибор и вскинул его над головой, словно бы остальные могли что-то рассмотреть в непрошибаемом мраке. – Нужно решить, как использовать это грозное оружие против подлых конфеде…

С оглушительным, душу выворачивающим визгом прямо над Матвеевой головой прорезался и лихо пошел в рост ослепительный прямоугольник.

– Эт-то ещё что? – осведомился прямоугольник голосом Матвеевого отца. – Матвейка, и ты тут? Вместо школы водишь оглоедов по норам? Нормальные дети на людей учатся, а ты на крысу? – «Глас с небеси» пресёкся на миг: Молчанов-старший разглядел недоспрятанный за сыновью спину деструктор. – Ещё и макияжницу материну новую, молекулярную сдемократил! Мать исплакалась, думает потеряла, а ты… И достанется же тебе!

А мерзкий визг распахивающегося люка добирал, добирал пронзительности, всё плотней нанизывая отцовские слова на себя и одно на другое, и уже невозможно было ничего разобрать в получающемся беспрерывье, кроме интонации – по-всегдашнему усталой, снисходительно-брезгливой, знакомой до обморочной ломоты под сердцем…

Матвей забарахтался в своём спальном полугробу, сел, тупо уставился на слепнущую панель гипнопассиватора. Ненавистный прибор позуммерил ещё секунду-другую, и, наконец, заткнулся.

Ненавистный прибор, чёрт бы его заглодал…

И чёрт бы заглодал того ненавистного кретина, который решил, будто в условиях сопространственного перелёта для человека нормально именно восемь с половиной часов сна. Восемь с половиной часов и ни мгновением больше. Сволочи…

Всего нескольких каких-то секунд, самой разничтожной чути нехватило, чтоб там, в ослепительном прямоугольнике над головой, разгляделось лицо отца. Уже ведь затемнело что-то, сгущаясь в золотистом этом сиянии – и на тебе…

Матвей подтянул колени к подбородку, обхватил их руками и плотно-плотно зажмурился. Нет. Так и осталось – ослепительный квадрат и как бы занавешенное им размытое пятно черноты. Сволочи… Первый раз за все эти суетные круговертные годы – и не дали увидеть. Чтоб вам, сволочам, всю вашу сволочную жизнь как мне нынче!

Господи, как же его хоть звали? Уже и не вспоминается… не вспоминается, потому что толком-то никогда и не зналось. Тебя ведь только посконщики на Новом Эдеме величали по отчеству – и то по вымышленному. А имени отца ты просто никогда не слыхал. Соседи звали его по фамилии, как всех и все; друзья не звали никак, потому что не было у него никаких друзей; бабушка – мамина мать – за глаза цедила неприязненно: «этот… твой…», а в глаза… нет, не вспомнить, но тоже не по-людски как-то.

А мама звала отцом.

«Отец, да глянь как этот вражонок извалялся опять! Ну сил же на него моих больше нет, хоть раз же ты его изругай!»

Вялый поворот головы, равнодушно-усталый взгляд из-под приопущенных век… «Матвейка, я тебя ругаю.» И всё.

И говорил, и ходил, и вообще жил он будто спросонок; и кожа висела на его непомерном ссутуленном костяке такими же дряблыми складками, как клеенный-переклеенный лётный комбинезон на плечах – вроде бы и широких, но давно уже обезвольневших, обессилевших…

Он где-то там кем-то работал, он одевал и кормил, помогал решать задачки (всегда именно помогал, а не решал за); дарил всякую всячину – всегда именно ту, которая по уму вроде бы и совсем не нужна, но от которой, увидев в чужих руках, отворачиваешься до хруста в затылке (чтоб никто не приметил твоей выбеливающей губы зависти)… И при всём при этом полубрезгливые-полусонные его глаза так и сочились невысказанным мучительным равнодушием. Ко всему. И к тебе – тоже.

А однажды…

Ты тогда проспорил Гераське. Как же, аж головёнка кружилась: сам Хрящатый с тобой, смоллером сопливым, будто бы с ровней… «Две сотни, да не эллипсеткой (знаю тебя!), а шуршиками… Или лизать ботинки. При всех.» А ты только кивал радостно… Докивался.

Через неделю, когда сил уже не стало прятаться по щелкам, по-тараканьи, и всё равно каждый вечер, воротя свеженабитую морду, врать матери про бежал-упал… Да, ты с отчаяния во всём сознался родителям… то есть сперва хотел тишком выволочь из материной шкатулки две сотни, попался, и вот тогда-то… Даже мама раскричалась: «А ты знаешь, сколько мы с отцом за такие деньги калечимся?! Ничего, оближешь! За две-то сотни… хоть узнаешь, чего они стоят – деньги!»

А отец сказал, будто сплюнул вяло: «Идём».

Всю дорогу ты угрюмо смотрел в землю. Ты видел только зашарканный-захарканый керамит, трещины на нём, разноцветные вонючие лужи… А потом ты углядел шлёпающие по этим лужам ботинки. Квадратноносые, шипастые. Грязные-грязные. Шагающие навстречу. Ты так и прилип к ним взглядом, уже явственно ощущая на языке гадкую склизлость, а потому не видел, как отец затолкал ветхую кредитку в Гераськин нагрудный карман.

– Возьми. И чтоб больше не смел лезть к моему сыну.

Только расслышав эти слова, ты изумлённо вскинул глаза.

Наверное, Гераська оскалился – чёрт знает, что там творилось за зеркальным щитком его моноциклистского шлема. Но вот голос Гераськин был именно каким-то оскаленным – издевательски, многозубо и хищно.

– Поздно, фазер, – сказал этот оскаленный голос. – Если бы сразу, то ИЛИ. А теперь И шуршики, И лизать. Велл уж, можно без всех. Нау.

Ты не успел понять, что случилось дальше. Вечно ссутуленная, ссохшаяся фигура отца вдруг сделалась очень большой и широкой, щиток Гераськиного шлема брызнул весёлым блеском зеркального крошева, а сам Хрящатый всею спиной смаху ляпнулся в лужу – в ту самую, в которой только что нарочито грязнил ботинки.

– Чтоб больше не лез к моему сыну, – по-обычному вяло проговорил отец, брезгливо рассматривая иссеченные в кровь костяшки правого своего кулака.

И вы было пошли домой, но тут Гераська, завопив, подхватился на ноги, а отец, оттолкнув тебя, развернулся… Хрящатый грянулся о его грудь, как о стену, отцовы ладони взлетели этакими костлявыми крыльями, схлопнулись, и моноциклистский шлем сплющился между ними, будто пивная банка под каблуком.

Гераська ещё оседал, ещё валился на землю, а отец уже шел к тебе, на ходу ссутуливаясь по- всегдашнему, и комбинезон уже по-всегдашнему обвисал с его плеч… всё сильней обвисал, всё заметнее… потом отец споткнулся…

И только позже, когда начала собираться толпа и над улицей неуклюже завис грязно-белый турболёт с красным крестом, ты заметил на отцовой груди крохотное пятнышко. Чёрное. Спёкшееся. След плазменного жала «осы».

Отец ещё одно-единственное слово успел вымучить: «Повезло». Хорошо, очень хорошо, что он успел на последнем выдохе прохрипеть это слово, и очень-очень хорошо, что ты сумел расслышать его хрипенье сквозь собственные надрывные всхлипы. Иначе ты ни за что не поверил бы запоздалому маминому

Вы читаете Архангелы и Ко
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату