догоняет его, упирается в ходуном ходящий кадык, медленно (конечно же, очень медленно — так сладостней) начинает вдавливаться в грязную шею… Пуще прежнего коверкается рожа дорогого тестюшки, закатываются его свинячьи глазенки, но из мохнатой пасти вместо мольбы, хрипа и прочего вдруг рвется привычно-злобное:
— Ну что ты творишь, дурило?! Как сунешь, куда?! Вот же подарили боги приймака: руки повырастали не из того места да не теми концами, вместо головы — пень моховитый…
Все, выплюнули Кудеслава лазоревые мечты, вернули мечтателя в постылую действительность — на мокрую вонючую кровлю той самой кособокой избенки, воображаемым изничтоженьем хозяина коей Мечник так сладко тешился.
А тестюшка, по горсти бы ему репяхов в штаны сзади и спереди, все распаляется, все брызжет слюнями:
— Слыхивал я, будто вы, вятские, в медвежьих берлогах живете — слыхивал, да, признаться, не верил. А теперь гляжу — зря не верил, зря. Ты и впрямь, поди, отродяся справного людского жилья не видал! — Горюта перевел дух, грязной пятерней растер пот и дождевую влагу по раскрасневшемуся от крика лицу.
Мечник искоса зыркнул на Векшина родителя. Никак выговорился? Что ж этак-то скоро — не захворал ли? Нет, хвала богам, здоровехонек — сызнова начинает:
— Ну скажи мне, ты, лешак вятской, на что ты годишься? Жрать да спать — вот и все твои уменья. Ну, с бабами еще… Так и то: Векша вон сколько при тебе, а по сию пору не брюхатая. И эта штука у тебя, значит, не оттоль да не тем концом… Ох же и низкий поклон доченьке любимой, ох же и услужила родителю — этакое страшило чащобное привела! Лучше бы уж с настоящим ведмедем возвернулася — у того по крайности хоть шкура богатая. А с тебя какой прок?! Борода твоя уже с сединою, а ум жеребячий! Ну, чего вылупился, как свин на сало?! Подвинься, ты, недоладный! Смотри да научайся мужичьей работе!
Кудеслав отодвинулся. Смотреть да научаться он, конечно, не стал. Он повернулся к Горюте спиной и уселся на самом краю обветшалой камышовой кровли. Хочет тестюшка сам поработать — пускай его. Времени только жаль, ведь наверняка придется переделывать…
На душе было муторно, и день тоже выдался муторный, ненастный, унылый. С мохнатого неба сеялась какая-то погань — не дождь, не туман, а что-то третье, стылый ветер насквозь пронизывал отсырелую кожаную Мечникову одежу, в плаксивой серости, подменившей собою небо, Хорсов лик еле угадывался холодным блеклым пятном…
С кровли Горютиной избы даже сквозь моросную муть хорошо было видно близкие и неблизкие окрестности, а только зрелище это лишь добавляло тоски.
Причина тому крылась вовсе не в хмуром холодном дожде. Кудеслава при любой погоде равно мутило и от самих здешних мест, и от их обитателей.
И все-то здесь безалаберно, все лишено разумности и порядка…
Вот хотя бы эта река… Даже в самые ясные спокойные дни опрокинувшаяся в речную гладь синева словно бы марается там.
Эту реку даже живущие здесь люди сходного с вятским языка зовут по-разному: Гостинец-батюшка, или Мутная, или еще иначе… Так-то вот: имени настоящего — и то нет у нее…
Наверное, беда здешних жителей в том, что ходит через них слишком уж много проезжего разноязыкого люда: из полночных краев и во греци, и в хазарские да персидские земли по езженым-переезженым купеческим путям, которым развилка Ильмень-озеро, а стрежень-ствол — Гостинец, он же Мутная дорога- река.
Вот из-за привычки к обилию всякоплеменных проезжих гостей ильменцы, похоже, и растеряли понятие смысле, обозначенном словами «общность» и «род».
И беспечность здешних людей отсюда же.
Взять хоть их Старый Град… Что частокол куда ниже да плоше любого вятского — то бы еще половина горя, будь он — частокол — хотя бы вкруг всего града ставлен. Так ведь нет! Лишь с трех сторон обнесено тыном скомканное градской теснотой человеческое жилье. А с четвертой оплот рода-племени защищен оврагом… То есть «защищен» — это громковато сказано. Может, когда град только зачинался, овраг и был сносной защитой. Может, овраг даже теперь остался бы защитой, если бы градские обитатели подправляли или хоть не валили на дно всяческий сор. Да уж где там… Похоже, еще год-два, и через этот самый овраг не то что пешком — телегой можно будет перебраться без особых хлопот.
Один вид градской внутренности, бесстыдно выпятившейся на обозренье (ну прямо как срамное место сквозь пpopexy в штанах!), приводил Кудеслава в отчаяние.
Даже в самой что ни на есть глухой глухомани, откуда до ближайшего людского жилья десятки ден пути, и то не годится обустраиваться с этакой глупой беспечностью. А уж тут…
Ну, допустим, гостей здешним обитателям все-таки можно не опасаться (дурню ясно: учини местным серьезную обиду, и выгодный путь по Мутной тебе навсегда заказан).
Но вот соседи…
Вовсе не далеко от Старого стоит Новый Град. Хоть и такого же языка, а все-таки другой род. Ладно, положим, у тех градская огорожа еще никчемней, и вроде как братья они (хоть бывает, что братья-то куда злее, чем вовсе даже чужие). Но немногим дальше укоренился град ямьцев, которые языком и обличием смахивают на мордву. А уж каково может обернуться соседство с мордвой — это Мечнику хорошо ведомо.
Неужто здешних людей жизнь ничему такому еще не учила? Или приильменцы не памятливы на уроки?
Кстати сказать, иноязычные соседушки о защищенности жилья радеют заметно больше словенских общин. Ямьского-то града Мечник не видал ни теперь, ни прежде (град ями в стороне и от реки, и от суходольной тропы, которая вывела сюда Кудеслава с Векшей). Но вон там, вдалеке, непомерной величины проеденным зубом торчит из речного берега свейская крепостца. Крепкий высокий тын с выложенной камнем подошвой, да на холме, да в речной излучине… Не то что к самой крепостце — к причалу свейскому и к илистой прибережной земле, которую свей распахали, подобраться можно лишь с немалым трудом.
А ведь они, свеи-то, не для худого дела здесь угнездились — для торговли. Меха скупают, иные достатки тутошней земли, а каждое лето приплывают к ним скандийские лодьи: привозят новые товары для мены и забирают купленное.
Да, занятья-помыслы у этих свеев мирные, но разумение правильное: при крепких стенах и мир крепкого крепче.
А от самой свейской излучины (это получается напротив Старого Града, к которому с берега около полуверсты ходу в гору) и до самого Нового, что давно выпер из своей огорожи и дополз до речной воды — ну прямо тебе перестоялая квашня из рассевшейся корчаги… Так вот, до самой этой квашни тянется другая квашня: Прибережье. Жилье да хозяйства рыболовов, ремесленного и торгового люда из старогородской, новоградской, ямьской общин, извергов, доброхотных отщепенцев, на долгие годы загостевавшихся иноязыких гостей… Разве тут можно понять, кто какого обычая держится, кто какому из родовых старейшин послушен, и послушен ли вообще хоть кто-то кому-нибудь?
А выше по берегу аж до ямьского града тянутся владения землепашцев — там хоть и просторней, нежели близ самой реки, но тоже перетесались меж собой изверги, самочинцы и общинники всех трех племен…
А земля? Ох-хо-хо, и на землю-то она не похожа. Исцарапана сохами, истоптана, объедена да загажена скотом… Редко-редко где истомившийся по чащобному буйству вятский взор зацепится за дерево или куст, а только и от той редкости одно огорчение, потому что кусты да деревья здесь хворые, умученные, полумертвые. Выйдя спозаранок безроздышным скорым шагом, лишь к полуночи доберешься до настоящего крепкого леса.
Нечего сказать, благодатные места.
Радостные.
Одно слово: Междуградье, перетак его…
Да что, в самом-то деле, взять с людей, которые в этаком месте живут, которым даже после смерти- судьбины не дождаться порядка?! Вон оно, кладовище их, вкруг Идолова Холма да на самом холме… Это как если бы в один град собрать степные войлочные шатры, персидские камяницы, вятские избы, барсучьи