непониманием сути собственных знаний, ни хранимые им равнодушные боги. Мне ведомо, о какой помощи ты собирался молить их и его. Зря собирался — они не захотят или не смогут пособить главной твоей беде. А я…
Резко вскинув руку (Чарусин закуп успел приметить высунувшуюся из рукава вполне человеческую, разве что немного длинноватую кисть), страшилище смахнуло с головы колпак. Вновь будто в самое нутро Жеженевой души проникла чужая речь, и парень невольно зыркнул на рот стоящей перед ним потворы.
Так и есть.
С кратким, но все-таки опозданием ржавый человек (да нет же, вздор — какой там человек!) спохватился, зашлепал тонкими серыми губами — не в лад, забавно. Вот только забавляться этим зрелищем у Жеженя не оказалось ни малейшей охоты. Что там забава — парень даже не вдумывался в смысл выворотневой молви (это ежели слово «молвь» можно счесть уместным при таких обстоятельствах).
Лицо…
Совсем человеческое, пожилое, морщинистое… Благообразное, хоть и лишенное бороды да усов (именно лишенное: не как будто выбрили их, а словно отродясь не бывало).
Но вот глаза…
Глаз у страшилища не было.
Ни глаз, ни ресниц, ни век.
Ничего.
Как бороды и усов — отродясь. Ни бельм, ни шрамов под бровями, ни хоть бугорочков каких-нибудь — ровная кожа, как на щеках, скулах и прочем.
И при всем при этом потвора вовсе не казалась слепой. Наоборот, мало кто из зрячих ухитрился бы держаться с такой вот уверенностью.
Хотя…
Возможно, именно только слепцу и по силам чувствовать себя сносно в этакую пору среди домовин да курганов, оповитых светящимся небывалым туманом. Именно потому, что не видна окрестная жуть. А уж слепой от самого рождения, вовсе лишенный маломальских зачатков глаз, даже знать не знает, до чего жутким может видеться окружающее…
Почему-то подобные рассуждения показались Жеженю очень грустными. То ли слепых сделалось ему жалко, то ли себя, зрячего и оттого зрящего всевозможные ужасы. Во всяком случае, веки у него будто бы кипятком набухли; парень даже, кажется, всхлипнуть успел…
Однако и не более того.
К чести Жеженя, он сам спохватился, сообразил, что это у него начинается нечто вроде припадка насмерть перепуганной бабы (мог бы не всплакнуть, а закатиться дурацким хохотом — тоже до слез и со всхлипами).
Отчаянным усилием парень в последний миг сумел не упустить разум, наладившийся покинуть хозяина — может статься, и не на время, а навсегда. Сумел еще до того, как безглазая тварь, не озаботясь хоть для приличия шевельнуть губами, властно крикнула:
— Опомнись! Ну?!
Это было уж слишком.
Мало того что невесть как объявился, что посмел безо всякого спросу забраться в чужой разум (лень ему, видите ли, разговаривать как все — ртом!)… Мало всего этого — он еще и орет! Он еще смеет нукать!
Начавшего было успокаиваться парня опять затрясло, только уже не от страха. Чувствуя, как вновь начинают ныть от напряжения сами собою стиснувшиеся кулаки, Жежень громко втянул воздух сквозь зубы. Ах ты, гад…
А, собственно, почему «гад»? Почему «посмел» и почему «он»? Из чего видно, что ржавое страшилище — мужик, ежели морда у него безволоса и, похоже, вовсе не знакома с бритьем? Может, эта тварь — баба или еще того хуже?
— Нет!
Но дернулся, похолодел Жежень вовсе не от восклицанья потворы, а оттого, что лядунка внезапно, вроде бы безо всякой причины тяжко и больно торкнулась в давненько уже не напоминавшую о себе ранку на груди.
А потвора сызнова решила коверкать слова ртом, похожим на бескровную рану:
— Мне узналось, каковое горе тебя умучило. Не почитай его неизбывным, а себя безопасным… без… ну, тем, которого не спасти. Радуйся от встречи меня. Ступай, куда ступал прежде. Прийдя, не промедляя ложись спать. Слышишь? Сту-пай до-мой, ло-жись спать… спать… спать… Златую любимицу отложи рядом с собой… ря-дом… с со-бой…
— И что же будет? — Жежень то ли сумел наконец разлепить губы, то ли эти слова лишь в мыслях у него трепыхнулись — он и сам не понял.
Но ржавая тварь превосходно все услыхала.
— Поразумеешь утром. Присту… Заст… Тем, которое будет позднее нынешней ночи. А поразумев, станешь благодарствовать мне этак же яро, как сие мгновенье злостишься. Как…
Внезапно смолкнув, чудище дернулось, вскинуло голову и оцепенело, будто бы всматриваясь во что-то поверх Жеженевой головы.
Жежень поспешно оглянулся, но увидел лишь мокрые ветви, туман и — далеко позади — едва проступающую сквозь мглу да заросли тень каменного идола.
Парень вновь повернулся к ржавому страшилу и только тут вспомнил, что видеть оно ничего не могло.
И все-таки чудище казалось зрячим и видящим. Оно будто заклякло, обратив безглазый лик к вершине холма, потом узкие серые губы потворы исказила мимолетная судорога — не то страх, не то отвращение…
В следующий миг внезапный тяжкий порыв студеного ветра хлестнул Жеженя по лицу, вынудив прикрыться ладонью. А когда ветер столь же внезапно спал, ржавого страшила перед парнем не оказалось. Лишь померещилось Чарусину закупу, будто что-то стремительно умелькнуло мимо — вверх по склону, к вершине.
Несколько мгновений парень стоял, мерно покачиваясь из стороны в сторону и стискивая леденеющими пальцами виски.
Что творится?
Почему вдруг вывернулся нелепой жуткой изнанкой мир, казавшийся таким привычным, предсказуемым и знакомым?
Злато с нездешнего берега…
Выворотни…
У одного (или у обоих — не вспомнить уже) из тех, что говорили с Чарусой, вроде бы по-зверьи взблескивали глаза, а этот вовсе безглазый…
И что такое он говорил о помощи и о «златой любимице»?
Ныла отяжелевшая голова, разбегались всполошенными тараканами мысли, но тело наливалось звонкой упругой силой — даже изодранные ступни перестали болеть.
Ну и славно.
Теперь хоть всю ночь напролет шагай.
Только особо далеко и долго идти не нужно.
Нужно идти, куда шел. Идти, вытряхнув из памяти, что кого-то бы о чем-то предупредить; и вытряхнув из ума вздорные Корочуновы просьбы-приказы. Идти, прийти и лечь спать. Векшино златое подобие положить рядом с собою. А утром уразуметь и возблагодарствовать.
Ну, чего стоишь?
Ступай же!
Ступай.
Сту-пай.
Сту-пай-сту-пай-сту-пай-сту…