голове и не втолкнули в топку. Сибирцев и Луцкий слышали все это в своих темных мешках. Их застрелили, не развязывая мешков, и тоже сожгли…
Звоню Богдановой, вспомнив, что эта восьмидесятитрехлетняя неутомимая труженица летом 1917 года встречалась в Красноярске с Сергеем Лазо, товарищем ее брата, покойный ее супруг Дмитрий Ефимович Колошин был правнуком декабриста Павла Колошина, и вообще она знает о прошлом много такого, чего я никогда не узнаю.
— Мария Михайловна! С Лазо в 1920 году сожгли Луцкого…
— Да, да. Красный командир Алексей Луцкий был внуком декабриста Александра Луцкого.
Мы все больше узнаем декабристов такими, какими они были, и какими бы они ни были — на каждом из них горячий отсвет истории Отечества, его начального революционного пути.
О моем интересе к малоизвестным декабристам я иногда делюсь со встречными или, так сказать, поперечными, внимательно выслушиваю добрые советы и с горечью и недоумением — недоброжелательные рассуждения высокообразованных мещан, нажимающих в разговоре на известные ошибки и слабости руководителей восстания 1825 года, зачем-то компрометирующих облик героев досужими догадками, предположениями и сплетнями полуторавековой давности. Почти век назад Николай Басаргин, защищая от наветов первые жертвы самодержавия, святые имена своих погибших товарищей, писал:
«Они положили в России новый путь, усеянный терниями, страданиями… Вероятно, будут еще жертвы, но наконец этот путь когда-нибудь угладится, и по нему безопасно уже пойдут будущие их последователи. Тогда и их имена очистятся от отрицающего мрака и, освещенные благоговением потомства, озарят то место, где положили их прах».
Герцен, разбуженный, по словам Ленина, декабристами, осмысливая значение их подвига и проникая воображением в их внутренний мир, воскликнул:
— Да, это были люди!
В юности он встречался с полупомилованным Михаилом Орловым, позже, за границей, с престарелыми Сергеем Волконским и Александром Поджио; других декабристов, кажется, лично не знал. А девяностолетняя неграмотная бурятка Жигмит Анаева из Селенгинска, никогда, конечно, не слыхавшая о Герцене, но хорошо знавшая Николая и Михаила Бестужевых, трех их сестер, Константина Торсона, его мать и сестру и, быть может, видевшая гостивших у тамошних декабристов Сергея и Марию Волконских, Сергея и Екатерину Трубецких, Марию Юшнсвскую, Ивана Горбачевского, Ивана Пущина, по-своему, в привычном и вполне простительном для нее смысловом ключе, просто, спокойно и мудро, можно сказать, возразила известнейшему русскому революционному демократу:
— Это были боги, а не люди.
Как-то незаметно я отвлекся от Николая Басаргина и вместо обещанного рассказа о его личной жизни в Сибири свернул в сторонку, пусть и недальнюю, из которой пора возвратиться назад, к середине прошлого века, но перед этим надо бы в последний раз вспомнить о Василии и Камилле Ивашевых, предках новых моих московских и ленинградских знакомых,-поворот в сибирской жизни Николая Басаргина, «типичного декабриста», как его назвал один исследователь, косвенно зависел от трагической судьбы его друзей по каторге и ссылке…
Семья Ивашевых, сложившаяся при столь необычных обстоятельствах, была счастлива неполных десять лет. Пришло в нее непоправимое горе, вызвавшее другое, — среди лютой зимы Камилла Петровна умерла в Туринске вместе с новорожденной дочерью, а Василия Петровича, объятого безысходной тоской, не стало через год.
Схоронив друга, Николай Басаргин не пожелал остаться в Туринске — вскоре он получил разрешение переселиться в Курган, потом в Омск, где работал в «Канцелярии Пограничного Управления Сибирских киргизов». Личная жизнь декабриста устроилась было в Туринске, однако брак его с дочерью поручика местной инвалидной команды Марией Мавриной оказался неудачным: молодая жена, чтоб замолить в монастырской тиши тяжкий свой грех перед богом и мужем — нарушение супружеской верности, на время удалилась от мира и через несколько лет умерла.
В 1848 году Николай Басаргин женился на купчихе Ольге Ивановне Медведевой, вдове умершего владельца стекольного завода. Супруги были уже немолоды и решили сразу же взять на воспитание ребенка. Доброму делу помогли общедекабристские связи, и на Урал семилетнюю приемную девочку везли в попутной кибитке из далекого далека — почти от самой границы с Урянхайским краем.
Это была Полинька Мозгалевская.
К тому времени в Ялуторовск переехали из Туринска Иван Пущин и Евгений Оболенский, жили тут Иван Якушкин и Матвей Муравьев-Апостол, Василий Тизенгаузен и Андрей Елатальцев. В лице Николая Басаргина ялуторовская колония приобрела еще одного полезного сочлена. Они были деятельны и дружны, эти ялуторовцы, их тесно сплотило одно общее благородное дело — просвещение. Гражданский подвиг Ивана Якушкина и его товарищей по ссылке много раз описан в подробностях, которые я опускаю, назову только попутно еще два имени, сделавших такой подвиг возможным, — священника Степана Знаменского, придумавшего аргументы для легализации этой подлинно народной общеобразовательной школы, и ялуторовского купца Ивана Медведева, того самого владельца стекольного завода, внесшего незадолго до своей смерти на ее открытие главный денежный вклад. Еще, пожалуй, стоит сказать о конечном итоге работы знаменитого декабристского учебного заведения. За четырнадцать лет в нем обучалось более полутора тысяч мальчиков, треть которых прошли полный курс, и почти двести девочек закончили эту первую в России всесословную женскую школу.
Не удалось мне, к сожалению, установить с достоверностью, обучалась ли в этой школе Полинька Мозгалевская, или же занятия с ней проходили в семье Басаргиных, только она, судя по всему, получила достаточное по тогдашним временам и тамошним условиям образование, а о воспитании не стоит нам сегодня говорить-декабристская среда дурному не могла научить. Декабристы-ялуторовцы очень любили девочку, называли ее «наша Полинька». Матвей Муравьев-Апостол позже, когда она подросла и стала явной ее необычная девическая краса, писал в одном из своих писем: «Полинька весьма мила и авантажна».
Приближался переломный час в судьбе воспитанницы Николая Басаргина. Вышла амнистия, и дети декабристов были восстановлены в дворянских правах, получив свободу передвижения. Полинька Мозгалевская к тому времени расцвела и заневестилась. В неизданном своем дневниковом «Журнале» Николай Басаргин воспомннательно записал: «Полинька была уже невестой, и нам с Ольгой Иван. хотелось, чтобы прежде, чем начать новую самостоятельную жизнь, она повидала бы большой мир».
В черновых незавершенных набросках тех лет сохранилась не только семейная хроника декабриста, но и его мысли о Крымской войне, политике, крепостничестве, царе. Вместе с другими своими товарищами Басаргин пришел к отрицанию войны как средства разрешения противоречий между государствами, а Николай I в его глазах не мог предстать перед судом истории в роли поборника свободы балканских народов, если «десятки, миллионов его подданных одной с ним веры, одного происхождения томятся в оковах рабства и тщетно ожидают своего освобождения». Николай Басаргин оставался декабристом до конца. Его опубликованные еще до революции «Записки» заканчивались вежливо-убийственной фразой: «В минуту смерти покойный государь не мог не вспомнить ни дня вступления своего на престол, ни тех, которых политика осудила на 30-летние испытания». Исходя из своих понятий, Басаргин надеялся, что память отравила последнюю минуту Николая I, однако на самом деле такого могло и не быть, потому что царь-лицедей жил и умирал совсем в другом нравственном состоянии, нежели его «друзья от четырнадцатого», и мог забыть о тех, кто хорошо всепомнил с того самого четырнадцатого числа, именуя между собой заклятого своего друга «незабвенным»…
Собираясь с женой и воспитанницей в путешествие по России, Николай Басаргин не знал, как распорядиться собственной судьбой, и совершенно искренне писал в том же не опубликованном пока «Журнале»: «Не знаю еще сам, на что решусь я. Поеду ли в Россию или останусь. в Сибири. В первой нет уже никого из близких мне людей. Разве поклониться праху их и ожидать в родном краю своей очереди соединиться с ними. С другою я свыкся, полюбил ее. Она дорога мне по воспоминаниям тех испытаний, которыми я прошел, и тех нравственных утешений, которые нередко имел». В долгом сибирском изгнании было у декабриста одно маленькое, но постоянное и предметное нравственное утешение-стертая, побывавшая в тысячах рук медная монета и воспоминание о том, как она попала к нему. Однажды по пути