декабриста были чем-то дороги Владимиру Соколовскому, если он берег их до петербургского ареста в 1834 году…
Весной 1827 года Владимир Соколовский сразу после ледохода поплыл в Нарым, чтоб повидаться с декабристом, но по пути сильно простудился, отлеживался в каком-то попутном селе и, написав Николаю Мозгалевскому письмо, воротился в Томск — отец прислал за ним лодку. Через месяц с оказией пришел ответ. С трудом разбираю строчки: «…Не думал и воображать не мог того, чтобы я мог найти такого благодетеля, как Вы, что, не презирая меня в теперешнем положении, решили было поехать в Нарым единственно только для того, чтобы повидаться с бывшим однокашником, но, к большому сожалению моему, равно и Вашему, приключившаяся лихорадка с Вами заставила Вас воротиться назад».
Исключительно тяжелым было состояние Николая Мозгалевского в первый нарымский год.
В письмах ссыльного декабриста Владимиру Соколовскому сквозит крайняя душевная усталость и безысходное отчаяние. Некоторые слова совершенно уже не разобрать, но общий тон и смысл письма ясен — предельное бессилие пред голодом, нищетой, а возможно, и уже начавшейся неизлечимой болезнью: «…пускай […] бремя непостоянного сего мира карает меня, как хочет». Декабрист пишет о «поганом» Нарыме. и «свирепости» тамошних жителей, не имеющих «никакого понятия о человеколюбии», о том, что терпит «во всем нужду, которая доводит меня до такового отчаяния, что иногда осмеливаюсь роптать на Бога, почто он мне даровал жизнь и к нещастью моему не подверг к равной участи как Пестеля с товарищами, истинно 1/4 часа моего невинного мучения ощастливило б меня на целую вечность…». Декабрист не заикается о какой-либо помощи, только просит поблагодарить Игнатия Ивановича Соколовского и Ивана Дмитриевича Осташева «за благодеяние, которое они оказали в бытность мою в Томске». Владимир Соколовский прислал еще одно письмо, к сожалению, не сохранившееся, как и предыдущее, а я продолжаю разбирать письма Николая Мозгалевского, отрывки из которых публикуются впервые. «Ей, ей, не найти слов изъяснить здесь того моего душевного восхищения, которое меня по получении Ваших искренних строк поднимало как будто под небеса! Какое сердце может удержаться при такой радости, чтобы не присовокупить к оной вздохов и сердечных капель слез, видя такого любезнейшего человека, который при самом моем гнуснейшем положении обязуется любить меня, как и в прежнем…» Выделенные слова были подчеркнуты петербургскими жандармскими ищейками при следствии 1834 года.
И снова в письме Николая Мозгалевского не содержится никакой просьбы. Более того — в его «гнуснейшем положении» он хлопочет за другого человека! «…Разделяю время совершенно один токмо с подобным мне узником Ивановым, известным вашему родителю, изгнанному сюда волею г. генерал- губернатора, и не имеющего ни малейшего случая избавиться от сего проклятого места». И он просит Владимира Соколовского, «чтобы по природному человеколюбию походатайствовали у […] родителя своего, чтоб он ему разрешил отсюда выезд в Томск, ибо теперь г. генерал-губернатора нет; следовательно, и опасаться нечего, и сию бы милостию ощестливить доброго бедняка. — Приношу чувствительнейшую благодарность дражайшему Вашему батюшке Игнатию Ивановичу за назначенные мне 50 коп. в сутки и за немедленное приведение оного в действие. Теперь я по крайней мере (обретаю) твердую надежду иметь безбедный кусок хлеба».
Вскоре гражданский томский губернатор И. И. Соколовский был отстранен от должности, а Владимир Соколовский уехал из этих мест.
Следственную комиссию 1834 года, конечно, насторожила давняя переписка Соколовского с государственным преступником Мозгалевским, особенно письмо от 15 июня 1827 года, в котором тот «выражается, что Вы обязуетесь любить его при самом гнуснейшем положении его, как и в прежнем, и что он разделяет время с подобным ему узником Ивановым, которому просит он через родителя Вашего выезд из Нарыма в Томск, говоря, что генерал-губернатора нет, следовательно, и опасаться нечего; объясните смысл письма сего, кто писавший оное Мозгалевский или Иванов; и какие имели Вы с ними сношения?».
Соколовский ответил, что Николай Мозгалевский был с ним в одно время в 1-м Кадетском корпусе, а когда в Томске узнал, что тот сослан в Нарым как государственный преступник, то по чувству совоспитанничества и христианскому состраданию помог ему, как бедствующему ближнему, «чем и как мог» и «сказал ему, что буду любить его по-прежнему, ибо и теперь я могу сказать торжественно, что в мире нет человека, которого бы я не любил» (курсив мой. —
Обращаю внимание в письмах декабриста на одно важное сведение. При посредничестве Владимира Соколовского и благодаря добросердечию томского губернатора И. И. Соколовского отчаявшийся было Николай Мозгалевский первым из всех декабристов начал получать казенное пособие. Конечно, это была мизерная поддержка — полтинник ассигнациями почти ничего не стоил при нарымской дороговизне на любой привозной товар, но каждодневный «кусок хлеба» за эти деньги все же можно было купить, и Николай Мозгалевский должен был привыкать к своему положению, к этому гиблому месту, где ему полагалось жить еще девятнадцать почти бесконечных лет.
Итак, три письма Николая Мозгалевского — единственное личное документальное свидетельство этого декабриста о жизни в нарымском изгнании — чудом дошли до наших дней, сохранившись в бумагах Владимира Соколовского — единственного человека, который дружески жал руку по крайней мере двум сосланным в Сибирь декабристам — Владимиру Раевскому и Николаю Мозгалевскому, передав тепло этих рукопожатий тем, кого они и их товарищи разбудили, — Александру Герцену и Николаю Огареву, писателям и революционерам нового поколения. Как хорошо, что такая тонкая, но туго скрученная ниточка вплелась в историю русской литературы и русского освободительного движения!
В переписке Владимира Соколовского с Николаем Мозгалевским, однако, не содержалось ничего предосудительного, и для меня так и осталось тайной, почему все же поэт, разделивший вину за пение дерзких песен с десятком своих товарищей, один из всех получил в 1835 году столь суровое наказание.
Надо искать ответ! В самом деле — Герцен был сослан в Вятку, Огарев в Пензенскую губернию, Сатин в Симбирск, все другие отделались еще более легкими наказаниями. А тут одиночное заточение в Шлиссельбургскую крепость на неопределенный срок!
Владимир Соколовский был прочно и надолго забыт. О нем совсем не упоминается в дореволюционном «Русском биографическом словаре», в Большой энциклопедии, выходившей под редакцией С. Н. Южакова, в Больших и Литературных энциклопедиях советского времени, а Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона, поместивший более шестидесяти персоналий разных Соколовых и восьми Соколовских (том 60, 1900 год), сообщает о поэте множество неверных сведений — я насчитал семь только наиболее грубых ошибок, допущенных в справке о его жизни, творчестве и кончине
В 1929 году в одном литературном сборнике появилась большая статья Т. Хмельницкой, которая до странности принципиально заколачивала поэта в историческое небытие. Т. Хмельницкая писала, в частности: «Имя Соколовского возбуждает историко-литературное недоумение во всех смыслах. И прежде всего в самом буквальном — имени этого не знают… За ним укрепилась легенда поэта, вдохновленного библией и только библией, поэта третьестепенной величины с достаточно трагической судьбой»… «Малоизвестный и несозвучный Соколовский», как называет его в предисловии к сборнику Ю. Тынянов, стал для автора статьи примером «забытости», а Б. Эйхенбаум в сопредисловии рассматривает эту «забытость» «как факт исторически значимый». Таким образом, был предложен редкий логический перевертыш: русский поэт Владимир Соколовский известен тем, что он… неизвестен, и Т. Хмельницкая, будто опасаясь, что ее могут неправильно понять, предупредила читателя: «Я, конечно, не собираюсь воскрешать Соколовского»…
Согласитесь, такой не совсем обычный подход снижает интерес к одному из интереснейших людей того времени. Даже столь большой знаток русской литературы XIX века, как Ю. Тынянов, решился, например, написать, что Соколовский — «декадент» 40-х годов, позволяет проанализировать понятие эпигонтство», хотя его ученица Т. Хмельницкая убедительно доказывает совершенно обратное: «Он не был эпигоном — не создал своей школы и не принадлежал к другой». В своей довольно пространной работе Т. Хмельницкая старательно поддерживает стародавнюю, по ее собственному выражению, легенду о Соколовском как о поэте, вдохновлявшемся исключительно библией.