«Все для фронта, все для победы!» Этот лозунг военной поры памятен всем, кто ее пережил, да и многим из их детей и внуков — тоже. «Все для фронта», а что же тылу?
Да, по остаточному принципу, и то в основном тем, кто этому фронту как-то полезен, — железнодорожникам, работникам оборонных предприятий и т. д. А уж остальным опять что останется, и чем ближе к фронту, тем меньше.
Выпускник Барнаульского пехотного училища 1943 года Юрий Стрехнин прибыл на фронт под Орел в канун Курской битвы. Перед началом боев часть их стояла в небольшой деревне Березовке.
«Самое страшное перетерпели, — говорила молоденькому лейтенанту хозяйка дома. — Сейчас вот забота — до первой травы дожить. Щавель пойдет, крапива — все будет из чего похлебку варить. Картохи- то у меня самая малость осталась, что в яме сумела схоронить, хлеб. Сам видишь, какой у меня хлеб.
Какой хлеб у моей хозяйки — я вижу: вместе с другими женщинами она ходит в степь, где они в старых ометах вручную, цепами перемолачивают солому, а умолот перевеивают на ручных решетах. Но что это за зерно? Больше семян сорняков. Но есть там зерно, драгоценное зерно. Его размалывают по хатам на ручных мельничках того образца, который был создан еще на заре человечества, — плоский камень с привязанной к нему ручкой, вращаемый в деревянной посудине, а то и попросту толкут в ступах, выдолбленных из обрезка бревна, — чуть ли не в каменный век приходится возвращаться березовским жителям после вражеского нашествия.
Я видел, какая у Ефросиньи Ивановны получается мука — серовато-землистого цвета, пахнущая прелью. К этой муке примешивают кто что может — картошку, мякину.
— Вот погляди, какой хлеб печем, — в первый же день, как я поселился у своей хозяйки, показала она. — Совсем неподъемный.
Хлеб действительно «неподъемный» — низкий, плотный, тяжелый, землистого цвета, да и на вкус отдает землей. Но и этого хлеба не досыта.
А мы на батальонной кухне получаем суп со «вторым фронтом» — американской колбасой, сдобренную жиром кашу из родной пшенки или гречки и полновесную долю хорошего хлеба, испеченного на полевом хлебозаводе. Каждый раз, когда вечером прихожу на свою квартиру, у меня сердце сжимается, если вижу, каким ужином кормит моя хозяйка своих девчушек: пустая похлебка бог весть из чего, крохотный кусочек «неподъемного» хлеба или вместо него одна-две вареные картофелены с кожурой. Ни капельки жира, ни песчинки сахара: о нем младшая, Катенька, и понятия не имела: когда я, в первый же день, принес пару кусочков сахара из своего пайка и предложил Катюше, она с недоумением повертела кусочек в пальцах, не зная, что с ним делать.
Во время отступления войска Красной армии и местные власти имели приказ оставлять после себя выжженную землю, дабы врагу не осталось ничего ценного, в том числе и продовольствия. Таким образом, его лишались и все те, кто оставался «под немцами».
Проживавшая во время отступления наших войск к Ленинграду в деревне Большие Березлицы Л.В. Мокеева-Щелканова вспоминала:
«В деревне остались только старики и женщины с детьми. Власти отдали приказ сжечь колхозный урожай, чтобы не достался врагу. Но старики срочно организовали уборку: сжали вручную серпами, обмолотили, как в старину, цепами, и раздали зерно людям, распределив по числу едоков. Благодаря этому мы и выжили».
В других послевоенных воспоминаниях, носящих характерное название «Мы жили на линии фронта» (Ленинградского. — Авт.) бывший житель деревни Нестерково А.П. Гусев пишет: «Весь март шли беспрерывные бои. Наши отошли к Порожку, но бои продолжались и там. В Нестеркове не осталось ни скота, ни картошки, и начался настоящий голод. Питались, чем придется: корой деревьев, костями павших лошадей. У нас сохранилась сыромятная кожа и липовые заготовки для каблуков: до войны отец сдавал их на обувную фабрику «Скороход». Теперь мы мололи эти липовые брусочки на мясорубке, варили и ели».
У поселившейся после войны в селе Табуны Алтайского края Елены Банниковой детство прошло на хуторе Соловьевский, тогда Сталинградской, а ныне Волгоградской области. Фронт до их мест не дошел совсем немного. Жилось, понятное дело, несладко, да к тому же в те годы Елене Ильиничне довелось испытать не только острое чувство голода, но и горькое — несправедливости.
«После того как скашивались зерновые, нас, ребятишек, вывозили собирать колоски. Норма на каждого — один килограмм. Ходили мы босыми по скошенной стерне, разрезая голые пятки до крови, старались выполнить задание. Но старшие дети часто обижали нас, отбирая собранные нами колоски. За килограмм собранных колосков полагался литр семечек. Но я не помню случая, чтобы наш бригадир поступал по справедливости. И за выполненную норму никогда не получали положенного вознаграждения. Я больше всех страдала от чувства несправедливости, но была еще настолько мала, что не могла постоять за себя», — вспоминала она.
Но еще труднее, чем жителям области, пришлось сталинградцам-горожанам, которым и колоски собирать было негде, и пайков они в абсолютном большинстве своем не получали. До самого последнего момента перед вторжением оккупантов в город его руководство опасалось обвинений в распространении паники и даже не ставило вопрос о массовой эвакуации, очевидно, ориентируясь на слова Сталина «солдаты пустых городов не защищают». В августе 1942 года Сталинград отнюдь не был пустым: несмотря на то, что до начала бомбардировок город покинули около 100 тысяч человек, его население было пополнено десятками тысяч эвакуированных, в том числе и из Ленинграда. По разным данным, к началу боев в Сталинграде находилось от 500 тысяч до 1 миллиона человек, фактически предоставленных самим себе. Многим из них довелось оказаться непосредственно на линии огня. Упоминания о них можно встретить в произведениях побывавших в Сталинграде во время боев советских писателей Константина Симонова и Василия Гроссмана.
«С троими детьми в подвал залезла и сидит, — докладывает своему командиру боец переправившегося в середине октября через Волгу батальона в повести Симонова «Дни и ночи». — У нее там всего — картошки, морковки и прочего, чтоб с голоду не помереть». На уговоры нашего офицера эвакуироваться с переднего края за Волгу женщина отвечает:
«Не пойду. С ними? — указала женщина рукой на детей. — Одна бы пошла, с ними не пойду. Сама жива буду, а их поморю, помрут там, за Волгой. Помрут, — убежденно повторила женщина.
— А здесь?
— Не знаю. Снесла сюда все, что было. Может, на месяц, может, на два хватит, а там, может, вы немца отобьете»
Василий Гроссман, роман «Жизнь и судьба»:
«Накануне Климов, разведчик державшего оборону в одном из сталинградских домов подразделения, оставил старухе, жившей в погребе с внучкой и козой, пару грязного белья, портянки и обещал назавтра прийти за постиранным бельем. Климов прополз среди развалин по одному ему ведомым тропинкам, но на месте, где находилась землянка, ночной бомбардировщик положил тяжелую бомбу — не стало ни бабушки, ни внучки, ни козы, ни климовских рубах и подштанников»
Ко дню освобождения захваченной фашистами части Сталинграда из оказавшихся в нем к началу боев мирных жителей осталось в живых 32 181 человек. Голод, а вместе с ним снаряды и бомбы, свое дело сделали.
Ленинградская доля
О трагедии охваченного блокадным кольцом Ленинграда написано много книг, сняты документальные и художественные фильмы, с большей или меньшей степенью достоверности повествующие о 900-дневной жизни жителей города во вражеском кольце. Те, что выходят в последние годы, подаются порой как наконец-то открывающие «настоящую правду» о том времени, хотя показанные в них «красивости» и «ужасти», как правило, опровергаются еще живыми представителями тех, кто все это пережил. Одним из свидетелей был журналист Павел Лукницкий, опубликовавший в 1976 году весьма объемную (в трех томах)