– Иди сюда. Я хочу тебе что-то показать.
«Все это подстроено, – подумала Клара, – это уловка, чтобы затемнить мне цвет. Наверное, здесь где- нибудь прячется Уль, и сейчас…»
Они сошли с обочины и углубились в лес. На небольшом спуске он протянул ей руку. Они дошли до многоугольной поляны, окаймленной деревьями с блестящими листьями и каштановыми, словно лакированными стволами. Пахло чем-то особенным, чем-то необычным. Кларе этот аромат напомнил запах новой куклы. Слышался странный звук: искусственный звон, будто шелестела на сквозняке барочная люстра. Несколько секунд Клара оглядывалась, пытаясь определить источник этого загадочного перезвона. Потом она подошла к одному из деревьев, поняла – и застыла, очарованная.
– Это место мы называем Пластик Бос – «пластмассовый лес», – пояснил Герардо. – И деревья, и цветы, и трава здесь ненастоящие. Звук, который ты слышишь, производят листья деревьев на ветру: они сделаны из очень тонкого материала и звенят, как стеклянные. Мы круглый год используем это место для этюдов наружных картин. Так мы не зависим от природы, понимаешь? Все равно, зима ли, лето ли, деревья и трава здесь всегда зеленые.
– Невероятно.
– Мне кажется, ужасно, – откликнулся он.
– Ужасно?
– Да. Эти деревья, эта пластмассовая трава… Я этого терпеть не могу.
Клара посмотрела на ноги: ковер из густой и остроконечной искусственной травы казался ей очень мягким. Она сняла тапочки и попробовала траву босой ногой. Трава пружинила.
– Можно мне сесть? – вдруг спросила она.
– Конечно. Чувствуй себя как в лесу. Устраивайся поудобней.
Они уселись вместе. Трава была словно армия элегантных крохотных солдатиков. Глаз в этом месте отдыхал без всяких помех. Клара погладила траву и опустила веки: будто гладишь шубу. Ей стало хорошо. Герардо, напротив, все больше грустнел.
– Знаешь, птицы сюда вообще никогда не залетают. Они сразу понимают, что все тут – обман зрения, и быстренько летят к настоящим деревьям. И они правы, черт побери: деревья должны быть деревьями, а люди людьми.
– В настоящей жизни – да. Но искусство – это другое.
– Искусство – часть жизни, крошка, а не наоборот, – ответил Герардо. – Знаешь, чего бы мне хотелось? Написать что-нибудь в натурал-гуманистическом стиле французской школы. Но я не пишу, потому что гипердраматизм лучше покупают и он приносит больше денег. А я хочу заработать много денег. – Он потянулся и воскликнул: – Много, целую кучу денег, и послать к черту все пластмассовые леса на свете!
– Мне кажется, что здесь очень красиво.
– Серьезно?
– Ага.
Он с интересом смотрел на нее.
– Ты просто невероятная девушка. Я работал со многими полотнами, дружочек, но среди них не было ни одного такого потрясающего, как ты.
– Потрясающего?
– Да, я имею в виду… так
– Я с кем-то встречаюсь. И у меня есть друзья и подруги.
– Какой-нибудь там бойфренд?
Клара исключительно осторожно расчесывала траву. Она только улыбнулась.
– Тебе неприятно, что я тебя об этом спрашиваю? – поинтересовался Герардо.
– Нет. Я связана с одним человеком, но вместе мы не живем, и я не сказала бы, что он мой бойфренд. Это друг, который мне нравится.
Мысль о Хорхе как о бойфренде вызывала у нее улыбку. Она никогда не ставила вопрос таким образом. Только задумывалась, что для нее значил Хорхе, что их объединяло, кроме ночных мгновений. И тут она неожиданно поняла, что «использовала» его в качестве зрителя. Ей нравилось, чтобы Хорхе знал все до единой подробности происходившего с ней в странном мире ее профессии. Она старалась не умалчивать ни о чем, даже о самом вульгарном или о том, что представлялось самым вульгарным Хорхе; рассказывать все, что она делала со зрителями в арт-шоках, например, или о ее работе в «Зе Сёркл» или в Брентано. Хорхе содрогался, а ей нравилось смотреть в такие моменты на его лицо. Хорхе был ее публикой, ее пораженным зрителем. Ей постоянно нужно было оставлять его с раскрытым ртом.
– Значит, когда ты перестаешь быть полотном, у тебя довольно обычная жизнь, – заключил Герардо.
– Да, жизнь у меня обычная. А у тебя?
– Я работаю. Там, в Голландии, у меня есть несколько друзей, но в основном я работаю. Я уже ни с кем не встречаюсь. Когда-то встречался с одной голландкой, но мы расстались.
Последовало молчание. Клара была взволнована. Она все еще верила в профессионализм Герардо, но сейчас уже почти не сомневалась, что этот перерыв настоящий. Чего он хотел от разговора «по душам»? Между художником и полотном откровенности быть не могло, и оба они знали об этом. В случае художников типа Бассана или Шальбу, привязанных к натурал-гуманизму, искренность была наигранной, просто еще один мазок, нечто вроде: «А теперь давай пооткровенничаем», один из многочисленных методов работы. Но Герардо, казалось, просто хотел с ней поговорить, как разговаривают с попутчиками в поезде или в автобусе. Это было абсурдно.
– Слушай, прости, не слишком ли мы задержались? – спросила она. – Может, нам надо вернуться, а?
Герардо не сводил с нее глаз.
– Ты права, – согласился он. – Пошли назад.
И внезапно, вставая, заговорил другим тоном, быстрым шепотом:
– Слушай, я хотел… хотел, чтобы ты знала. Ты все очень хорошо делаешь, дружочек. Ты с самого начала поняла разгадку. Но продолжай в том же духе, что бы то ни было, о'кей? Самое главное –
Клара застыла в изумлении. Казалось невероятным, что он раскрывае тей приемы художника. Ощущение было таким, как будто посреди захватывающего спектакля один из актеров обращается к ней и, подмигивая, говорит: «Не волнуйся, это только игра». На мгновение она подумала, что это какой-то скрытый мазок, но в лице Герардо читалось только искреннее беспокойство. Беспокойство за нее! «Самое главное – уступать». Он, несомненно, имел в виду ее стратегию с Улем: он предлагал ей идти правильным путем или по крайней мере путем самым безопасным. Если ты и дальше будешь уступать, как уступила накануне вечером, говорил он, Уль застопорится. Он не писал ее: он открывал ей секреты, разгадку тайны. Как неразумный друг, который заранее рассказывает, чем окончится фильм.
Ей показалось, будто Герардо специально опрокинул чернильницу на едва намеченный рисунок. Зачем он это сделал?
Работа над позами продлилась весь вечер в полной тишине. Уль ее не беспокоил, но она уже не думала об Уле. Она считала, что неуклюжесть Герардо – самая большая ошибка, которую совершали с ней художники за всю ее профессиональную жизнь, не исключая и бедного Габи Понсе, который не отличался особой тонкостью в гипердраматизме. Хоть она и подозревала, что приставания Уля наигранны, совсем другое дело быть в этом
Позже, когда она ложилась спать, ее обида частично прошла. Она пришла к заключению, что Герардо, наверное, новичок. Утонченные приемы чистого гипердраматизма были выше него. Непонятно только, как такому художнику, как он, предложили такую ответственную должность. Ученикам нельзя писать по