Стараясь ступать неслышно, Маша прошла родительскую комнату и легла. «Валя. Общежитие. Надо что-то делать...» – мысль мелькнула и погасла.
Над низкими крышами поднимались крылья, вращавшие жернова. Там, у оврага, зыбился клочок земли. Могила деда, похожая на огородную грядку. Грядка ходила волнами, вскипала из глубины. Сердце стукнуло и упало под ребра. «Другое. Это
Хватая губами воздух, она поднялась на локте. Во рту было кисло. Как от граната: сок, похожий на кровь.
Борясь с подступающей тошнотой, Маша сплюнула в ладошку. «Счастливое ранение... – она думала о том, что презирает отца. – Искупил свою вину. За то, что родился евреем».
После войны работал, дослужился до главного инженера. Потому что... Он сам признался: железная пчела, прошившая щеку, защитила его от паука...
Одеяло налилось свинцовой тяжестью.
«Кровь – искупление? Но тогда...»
Дед, задохнувшийся в бескровной могиле. Его кровь осталась непролитой. Значит, он отказался от искупления: еврей, не пожелавший открыть наготы.
«Жертва, жерло, жернов...»
Тревога подходила крадучись. Маша откинула одеяло. На улице стояла мгла. Лампочка, горевшая под аркой, бросала слабые отсветы. Темные соседские окна глядели во двор.
Где-то там, за оврагом, поднимались мельничные крылья. Стояли в небе косыми перекрестьями. Ходили над дедовой могилой, в которой шевелилась его душа. Если бы он разделся, его прошили бы пулями. Уж это они умели – прошивать еврейские тела.
Совиные веки. Кисти рук, отведенные от бедер. Узкие вздернутые плечи.
«Это – не я. Зачем мне это? Это – не моя кровь».
Чужая девочка, спавшая на ее диване, ворохнулась и вскрикнула во сне.
Прижимаясь лбом к холодному стеклу, Маша думала о том, что все осталось в прошлом: дед, зарытый заживо, кровь, которую забросали землей. Эта земля больше не шевелится, давно превратилась в камень.
Ступая на цыпочках, Маша подошла к зеркалу: «Я похожа на маму». Прошептала и посмотрела себе в глаза. Глаза были темные, отцовские. Дед принес бескровную жертву. Она подумала – безысходную. Мельничные крылья стояли высоким крестом. Там, в глубине, куда Машин взгляд не мог дотянуться, между крестом и бескровной могилой существовала какая-то связь...
Она подошла к своему столу и выдвинула ящик. В глубине, под тетрадями, лежал библиотечный пропуск: твердая книжица величиной с пол-ладони. Нащупав, она достала и поднесла к глазам. Выпуклые золотые буквы дрожали под бликами уличного света. Коленкоровый складень казался черным. Маша раскрыла и подошла к окну.
«Аусвайс. Мало ли, еще пригодится».
Усмешка, похожая на прыщ, вспухла на Машиных губах.
Глава 3
В дверь застучали ранним утром. Сквозь сон Маша услышала тревожные голоса. Кто-то скулил в родительской комнате. Она поднялась и приоткрыла на ладонь.
Посреди комнаты, в накинутом поверх рубашки халате, плакала простоволосая Панька. Мама стояла рядом, держа в руке полный стакан. Панькины щеки ходили ходуном, словно кто-то невидимый просунул в нее пальцы, надел ее лицо на руку, как морщинистую игрушку.
– Мама, что?
Расплескивая воду, мама махнула рукой:
– Уйди...
Панькины глаза слипались мокрыми щелками.
В дальнем углу комнаты отец, морщась от Панькиного воя, застегивал брюки. «Умерла», – заметив дочь, объяснил одними губами, и Маша наконец поняла.
Вложив стакан в Панькину руку, мама придерживала донышко. Жалкая морщинистая маска отхлебывала, цепляясь губами за ребристый край.
– Ну, ну... Не надо. Не надо, хорошо пожила. Всем бы так, – мамины губы бормотали что-то несусветное.
Стоя под дверью, Маша слушала холодным сердцем, силясь понять – почему? Ни разу не заступившись за отца, мама жалеет и заступается за Паньку. Утешает, подносит воду.
– Что? Что? – склоняясь к Панькиным губам, мама силилась разобрать.
– Успела, все успела, как люди... Сделала... И привела, и заплатила...
– Правда, правда, – мама кивала, подтверждая каждое слово.
Больше не легли. Отец вызывал скорую – засвидетельствовать факт смерти. Мама ушла в соседскую комнату.
Дожидаясь, пока закипит чайник, Маша сидела на кухне и смотрела на Панькин стол. Старый крашеный стол занимал целый простенок. Панька ворчала: не стол, одно название. Этот стол остался от немцев. Ящики, рассохшиеся от времени, плохо входили в пазы. Сколько раз, пытаясь выдвинуть, Панька тягала их за ручки: «Сволочи!» – шипела и грозилась вынести на помойку.
В мирные времена мама тоже советовала ей купить что-нибудь поменьше. Своими габаритами он не годился для коммунальной кухни – загораживал единственное окно. Соседка поджимала губы: на новый денег нету, дескать, разбогатеем, как некоторые, тогда и вынесем, тем более хороший, добротный, если бы
Брезгливо оглядывая столешницу, заставленную грязной посудой, Маша думала: «Вот. Разбогатели. А нечего было присваивать чужое».
Стол, выкрашенный белой краской, дождался своего часа – пережил Фроську.
В прихожей раздался звонок.
Мимо кухни прошли тяжелые голоса и замерли в соседской комнате. Кто-то ходил за стенкой, двигая стульями. Потом Панька взвыла, как оглашенная. Душная волна поднялась к горлу, и Маша поняла – выносят. Белый угол носилок мелькнул в дверном проеме: что-то узкое, спеленатое, как мумия, тронулось в путь, не касаясь земли.
Мама вышла на кухню:
– Вскипел? – она привернула газовый кран. – Плохо с сердцем.
– Тебе? – Маша откликнулась, но мама покачала головой и достала пузырек.
– Не понимаю, – Маша произнесла холодно.
– Прасковье Матвеевне плохо, врач сказал – накапать сердечное, – шевеля губами, мама считала капли.
Отец вошел в кухню, и Маша осеклась.
– Вы уж тут сами завтракайте, – мама обращалась к отцу.
– Конечно, конечно, – он закивал.
Лица родителей были строгими, словно смерть, прибравшая соседку, наполняла квартиру важной торжественностью, не имевшей отношения к обыденной коммунальной жизни.
Отец стоял над плитой. Неумело разбивая яйца о край сковородки, жарил яичницу. Желтки, так и не ставшие цыплятами, шкварчали в растопленном масле.
– Не понимаю. Вы бы еще в санаторий. Здоровье поправить, чтобы пожила подольше.
– Что ты?.. – отец обернулся беззащитно.
– Правильно! Пусть поживет. Мало вам, что она всех нас –
– Мария, прекрати! Мать, у нее умерла мать... Надо иметь сострадание. – Яичница-глазунья пенилась белым крошевом. – Глазки разбивать?
– Пусти, я сама, – вынув из неумелой руки, Маша взяла нож.