сил осталось только на дыхание. На малахае шевелились четыре лошади. Три других угнездились на Перхушиной шапке.
— А я уж тово, думал, вы ни за что не воротитесь, — проговорил Перхуша в грудь доктора.
Тот по-прежнему тяжело дышал. Потом вдруг сильно заворочался, нажал коленями на Перхушу. За Перхушиной спиной раздался треск: капор лопнул.
— Эх-ма... — Перхуша спиной почувствовал трещину.
Доктор перестал ворочаться.
— Не нашел я пути, — просипел он севшим голосом.
— Ясное дело. Завалило.
— Завалило.
— И не видать ничего.
— Не видать...
Помолчали. Лошади быстро успокоились и тоже смолкли. И лишь проказник чалый, забравшись хозяину мордой в рукав, покусывал его за руку.
— А это... как его... — силился что-то спросить доктор.
— Чаво?
— Лошади твои.
— Лошади тут, а как же.
— Они... греют?
— Греют, барин. И мы их греем. Вместе и согреимсь.
— Согреемся?
— Согреимсь.
Доктор помолчал, потом произнес еле слышно:
— Замерз я. Сильно.
— Ясное дело.
— Не помереть бы.
— Бог даст — не помрете. Скоро рассветет. А там, как развиднеется, полоз починим, да и тронемся. А то и зацепит кто из проезжих.
— Зацепит?
— А то как же. Зацепят да подвезут.
— А тут... ездят? — сипел доктор.
— Ездят, как не ездить? Хлебовозы с раннего утра ездят, а как без хлеба? Я в семь уж запрягаю. А в этом вашем Долгом люди-то тоже кушать хочут. Зацепят — да и доедем до Долгого, а как же.
Услышав про Долгое, проваливаясь в сон, доктор с трудом понял, что такое Долгое, но потом вспомнил, что он, доктор Гарин, едет в Долгое, он должен быть там с вакциной, его ждет Зильберштейн, который привил вакцину-1, а он, Гарин, везет вакцину-2, такую нужную и важную для пострадавших от
Перхуша, почувствовав, что доктор заснул, слегка поворочался, распределяя лошадей на себе и в свободных местах.
«Все целы... поместились... и мы с дохтуром поместились... — думал он. — Ну и ладно...»
Все было хорошо в капоре, всем хватило места — и доктору, и Перхуше, и лошадям. Одно беспокоило: трещина. Фанера разошлась по шву, и как назло разошлась за спиной у Перхуши, а у его тулупа, прямо возле левого плеча была старая дырка — прошлой зимой зацепился в хлюпинской пекарне за щеколду, когда выносил лоток с хлебом. Зашил потом ниткой суровой, ту зиму проходил, а теперь она, дырка, от этой всей катавасии и разошлась, видать, нитка поистерлась, и задувает теперь из щели прямо в лопатку левую, и перевернуться на бок другой уж нельзя: доктор спит.
«Как назло...» — подумал Перхуша, слегка повернулся, сберегая лошадей, уворачиваясь левым плечом от щели, стараясь подставить под нее спину.
Кто-то из лошадей запутался мордой в его бороде.
— Эт ктой-то тут щекочется? — усмехнулся Перхуша.
Лошадь коротко взржала.
— Сивка, ты чего? — узнал Перхуша по голосу одного из своих четырех сивых меринов.
Мерин, заслышав свое простое прозвище, заржал. А потом помочился на грудь Перхуше.
— Не полошись. — Перхуша подбородком слегка пихнул лошадь в морду.
Сивый отпрянул и сунул морду в шею Перхуше, туда, где уже дышали, уткнувшись носами, две другие лошади. Заслышав голос сивого, бойкий чалый, задремавший было в рукаве хозяина, взревновал и вызывающе заржал.
— А ты-то чего? — Перхуша щелкнул его пальцем по торчащему из рукава крупу.
Чалый смолк и игриво-благодарно укусил хозяина в руку.
«Вот строка...» — подумал о нем Перхуша и, усмехаясь в темноте, вспомнил, как летом принес этого чалого к себе домой за пазухой.
До этого у Перхуши в табуне был лишь один вороно-чалый. Рыже-чалого, молодого, шестимесячного конька, он выменял в Хлюпине на канистру бензина у заезжего портного. Канистру он тогда купил у свояка, уже погрузил ее на телегу покойного землемера Ромыча, а тут появился пьяный портной и стал хвастаться, что ему заплатили за два бабьих платья и два плюшевых пиджака малым жеребцом. Вытащил из кармана чалого и показал. Чалый был необычного окраса, рыжий с проседью, с огненной гривой, бойкий, хоть и не широкогрудый. И ржал непрерывно. Он сразу понравился Перхуше. Может потому, что недавно пали у него два жеребца от непонятной болезни и в третьей грядке два хомутика пустовали. А может и потому, что