Резкий звонок пронзил темноту.
— А! а! — Лева вскочил и не смог закричать, замахал руками, как во сне, когда скатываешься с кровати.
— Слава Богу! — первый старик, с легкостью и проворством, на одной ноге, проскакал к двери, на ходу включил свет — и уже лязгал своими многими замками в коридоре. Лева зажмурился от света и стыда за себя — он все еще стоял посреди комнаты, а „дядя Митя“ смотрел своими внимательными глазами чуть удивленно: что это еще за псих?..
Лева опустился на стул, ослабевший, в прохладном поту.
И вошел все тот же развевающийся молодой человек — вид у него был смерзшийся и недовольный. Посмотрел длинно на Леву: этот как сюда попал? — бережно свалил на стол тяжелый рюкзак.
— Не могли убраться? — Стал зло и быстро собирать со стола. И тут, отлязгав замками, весело вошел первый старик.
— Очень далеко магазин, — объяснил он „дяде Мите“.
Молодой человек усмехнулся, обернулся к старику, увидел — и некрасивое его лицо осветилось. Он порылся в своем балахоне и подал старику бутылку пива.
Старик искал, чем открыть, и не находил.
Молодой человек снова оторвался от работы, заботливо отнял бутылку, ловко открыл, налил полную „ларьковую“ кружку и подал старику.
Тот сел на стул, все еще чему-то не веря, обнял кружку обеими руками и приник… Пил он долго, вникал, захлебываясь, всасывая, впитывая, вдыхая, погружаясь, весь уходя в кружку, он копошился над ней, как шмель над цветком, и когда отвалился со счастливым вздохом, Лева с ужасом заметил, что пива собственно не убавилось в кружке — столько же и осталось. Слово „жажда“ как бы написалось перед ними в воздухе, во всей своей полноте, со всем своим жабьим жужжанием, и надолго потом, навсегда, связалась эта никак, при таких-то трудах и страсти, никак не отпитая кружка с образом Жажды {39}, понятием Жажды как таковой…
— Вот и славно, — сказал успокоенный старик и обвел всех потеплевшим и уже выразившим какую-то жизнь взором. Поймал недовольный взгляд, брошенный молодым человеком на Леву…
— Ах, я вас и не познакомил… Рудик, это мой внук Лева.
— Что ж он сидит как неродной! — сказал Рудик, доставая из рюкзака водку, бутылку за бутылкой…
„Господи!..“ — успел подумать Лева.
.
— Так ты меня, значит, сразу не узнал!.. — смеялся дед, и лицо его довольно сморщивалось, на одну, впрочем, сторону. — И очень замерз, чтобы прийти точно? — Он повел взглядом в сторону Рудика и „дяди Мити“: лицо его смеялось пополам.
Лева еще продолжал расценивать это как „грубоватую ласку“. В нем еще жило то ощущение радости и общности, дружно сдвинувшее всех их за столом: отдельное чоканье деда с внуком, „со свиданьицем…“ — прямой взгляд в глаза. Не выпить со всеми Лева не мог — так ему было плохо до этого, так он не знал куда деться — он выпил стакан залпом (дед еще намешал туда чего-то, вышло вроде „Митинки“), выпив, почувствовал, как отвратительно то, что он выпил, и задохнулся, а дед предусмотрительно уже держал на вилке огурчик… И тогда, жуя огурчик, с набитым ртом, сквозь слезы, хрустально преломившие мир, где на длинных искрящихся иглах, протянувшихся от голой лампочки, повисли лица его новых друзей… ощутил он награду освобождения и счастья, обрел на миг благодарность миру, и мир отблагодарил его. Общий смех был необидным, стол — красивым, лица — светлыми, мир — истинным, — и тогда, так естественно ему показалось и легко, признаться этому миру в любви, искренне посмеиваясь над собственной наивностью и простотой, как бы приглашая всех полюбовно посмеяться над Левушкой, раз уж и он, вот, поплакал и смеется, у всего этого был образ проглянувшего солнышка после проливного дождя, с поблескиванием капелек на травинках; примирения с любимой, с поблескивающими же слезками на длинных ресницах; осушение, натянутость свежей, омытой кожи; легкость после слез и дождя. Так он приглашал всех любить себя под испытующей „теплотой“ взглядов, при участливом молчании, прежде, чем суждено было ему понять, что испытание было испытанием и молчание — молчанием… Пока не стало Леве так тепло и полно, что он сам потерял нить…
— … А я-то, Левушка, и забыл, что ты должен прийти. Не то, что к какому часу… Я вообще-то не собирался звонить — как это меня по пьянке угораздило? Я потом забыл совсем… Ну, это ладно. Ты мне вот что скажи: зачем ты мерз? На какого меня ты рассчитывал? Ну, что тебе было не прийти раньше, раз ты уже пришел раньше, или опоздать? Мог и вовсе не приходить… Зачем ты пришел ровно? — Дед как-то вдруг весь оформился, сфокусировался и говорил почти внятно, во всяком случае, без труда; прямые, как тычки сухого кулачка, глаза его совсем все видели, не в том смысле, что отличали и отделяли все физические предметы друг от друга, а — что за ними, и под ними, и вокруг, и где это все помещается, и в чем еще, поверх, заключено: он видел все цельным и в целом, — и никуда было не деться от взгляда, ты пятился, пятился — упирался спиной в стену, прикрывался локтем, как от удара. Лева не знал, за что его так, но и сквозь заслон детской обиды проникала в него непонятная ему правота деда, он готов был слушаться и подчиняться, только бы, как в дрессировке, поощряли его иногда похлопыванием или поглаживанием — кусочком… Но — не поощряли.
— Что за образ заставлял тебя мерзнуть? гипнотизм работы часового механизма? счастье от совпадения стрелок?.. Какие вы все-таки все стали рабы! Вот и он… — Дед кивнул в сторону Рудика. — Но он хоть поэт и невежда, самородок… Почему вас непременно должно перекашивать в некое чувство? Без „чувств“ вы никак себе поверить не можете… Оттого и надо вам, чтобы вас любили, и все страдания ваши — какие страдания! пе-ре-живания — об этом… Что за надобность?
Лева не выдержал, перестал понимать, что говорит дед, заозирался, словно ища поддержки… Спасительный взгляд „дяди Мити“ — он уцепился в эту последнюю надежду… Однако дед преследовал, не отставал:
— Ну, что ты заглядываешь по-собачьи в его собачьи глаза! — взъярился он. — Отчего, ты думаешь, у него такой взгляд замечательный?.. У тебя тут же, услужливо, срабатывает версия под чувство, ты тут же объясняешь себе происхождение его взгляда удобными тебе сейчас следствиями из него, именно следствиями. Ты объясняешь его себе добротой, вниманием, пониманием — они тебе сейчас нужны. Понимать вас, видите ли, надо, гуманисты…….! А он-то тебя действительно понимает, сечет… Потому что у него метод безукоризненный, и он только им и пользуется, оттого четок и ясен; он не на тебя смотрит — он тебя читает, он — профессионален. А метод его прост: он смотрит на тебя и видит, какой бы ты был на следствии или на допросе, — потому что он тысячи, тысячи таких, как ты, видел. Он — Менделеев человеческих душ. Ты для него кальций или натрий, не больше. Он заранее, по опыту, все про тебя знает — первых движений твоих достаточно, чтобы он знал каждое твое следующее. Вот только один недостаток — он с ума сошел, как Германн: тройка, семерка… — все перебирает. Он не может избавиться, не в силах отдохнуть ни секунды от автоматизма этого опережения твоих движений и сличения их, мысленных, с теми, что ты производишь ему в доказательство в ту же секунду, — и они, учти, всегда идентичны. Вот и весь его взгляд. Для тебя понимание — уже есть участие, ты так привык, потому что понимание в твоей жизни случайность, да и не случайность, а некая функциональная, периодическая перевранность ситуации — как физиологическое отправление, только не такое честно-необходимое… — Лева взглянул еще раз в глаза „дяде Мите“, и, действительно, тот слушал и слышал деда и смотрел на Леву, внимательность и участливость его взгляда не изменилась: он следил за действием дедовых слов, опережал это действие представлением и сличал представление с возникающей, казалось, для него слишком замедленно, реальностью. Могло быть так, как говорит дед, — Леве страшно… — Он же, Коптелов, мой начлаг бывший, хороший человек: меня дважды не убил… {40} Коптелов рассмеялся, посмотрел на деда с удовольствием.
— А это он доволен, что я соврал, а он этого не предугадал. Он ведь если и не каждое мое слово, то движение в целом, вектор — тоже ловит и сличает… Только он меня слишком ценит, переоценивает — оттого никогда не ждет, что я и лажануться могу. Ну вот, и редкое для него удовольствие: не совпало — смешно…
— Модест Платонович!.. — жалобно сказал Лева.