— Тимсон-то?
— А как же, — важно сказал Митишатьев. — Вот вы его и прозвали Тимсон.
— Может, и Потехин — еврей? — ехидно спросил Лева.
— Теперь расхохотался Митишатьев:
— Потехин? Ха-ха… Лева — ты святая душа! Конечно же, стопроцентный!
— Ну, а Мясников?
— Какое может быть сомнение! Ты его нос видел?
Лева в раздумье потрогал себя за нос.
— То-то, — сказал Митишатьев. — Слушай, князь… — как-то испытующе, секретно заговорил вдруг Митишатьев, — а ты сам, часом, не еврей?
— Я?! — Лева даже задохнулся.
— Ну да… — поспешно отступил Митишатьев. — Ты же князь. Почему же тогда тебя Левой зовут?
— Господи! — воскликнул Лева. — Да что с тобой? И Лев Толстой был Левой…
— М-да… Толстой… — произнес Митишатьев как бы в явном сомнении. — И друзья у тебя все были евреи.
— Как так все? Кто, например?
— Тот же Тимофеев хотя бы. Или Москвин.
— Да не евреи же они!
— Евреи, — неколебимо сказал Митишатьев.
— Сдурел я, что ли! — вдруг спохватился Лева. — А хоть бы и евреи, мне-то что?!
— Вот видишь… — удовлетворенно сказал Митишатьев.
— Постой, — Леву вдруг осенило. — А ты-то сам? Ты-то, часом, не еврей?
Митишатьев от души расхохотался. Потом как бы покачивал головой и чуть всхлипывал — так уморил его Лева.
— Ну, а как же, — продолжил Лева. — Вот у тебя тоже носик-то подкачал, а?
— Но-сик… — только и смог выговорить Митишатьев, снова задохнувшись смехом. — Чайник…
— И потом, ты же мой друг, — с непонятной радостью и восторгом говорил Лева, — а у меня все до одного, по твоему же признанию, друзья — евреи. И сам я — вроде тоже еврей. Так что и ты тоже. Мы ведь тебя, помнишь, Мякишем звали? Очень тебе подходило, — говорил Лева с приятной, протрезвляющей резкостью, — Мякиш, — тоже что-то еврейское…
— Мякиш, — Митишатьев вроде очнулся и даже обиделся: — Что же тут еврейского, в мякише-то?
— И потом, почему тебя этот вопрос так донимает? Это обычно с теми, у кого у самих рыльце в пушку, бывает. Ну, если и не еврей, то полукровка, к примеру, или квартерон. — Лева вдруг обнаружил, что они просто обменялись с Митишатьевым текстами, настолько похоже у него стало получаться. — Или даже осьмушка — тоже чего-то стоит? {62}
— Ну уж нет, — отрезал Митишатьев.
— Что же ты тогда имеешь против них?
— Евреи портят наших женщин, — твердо сказал Митишатьев.
— Как так?
— А так. Потом, они — бездарны. Это не талантливый народ.
— Ну уж, это ты извини!.. А как же…
— Только не говори мне ничего про скрипочку.
— При чем тут скрипка! — Лева вдруг рассердился и перечислил поэтов.
Митишатьев их отверг.
— Ну, а Фет? От Фета-то ты не, отречешься?
— Фета оклеветали.
— Ну, а Пушкин? — озарило Леву. — Как — Пушкин?
— При чем тут Пушкин, — пожал плечами Митишатьев. — Он — арап.
— А арап — знаешь что? Э-фи-оп! А эфиопы — семиты. Пушкин — черный семит!
Довод был силен. Митишатьев мрачно замолк. Лева торжествовал, становился снисходителен…
Митишатьев уловил это и воспрял. И, отвернувшись, будто пряча, будто безразлично сказал:
— А ты, кстати, свою Фаину давно видел?
— Это же надо так — в лоб, в пах, в поддых! — Лева задохнулся.
— Давно вроде… А что?
— Да так… ничего, — сказал Митишатьев, допивая пиво. — Встретил ее недавно… Ну что, пошли?
А у Левы вдруг так захолонуло, так засвербило воспоминание о том вечере: как стояли они у ее дома, все втроем… И Лева теперь все собирался и не решался задать мучивший его вопрос. Митишатьев вышагивал не глядя и молча, собранный…
— Может, еще выпьем? — робко попросил Лева.
— У меня нет денег, — твердо сказал Митишатьев (хотя и до этого все шло за Левин счет).
У Левы — были.
Лева угощал и, симулируя беспечность — о том, о сем, — все подбирался к цели. И когда наконец, не узнавая свой голос, сразу выдав себя с головой (хотя все силы его были направлены, чтобы вопрос был безразличен и между прочим), все-таки задал его, то неповторимая улыбочка вдруг подернула губы Митишатьева, хотя он и сказал, что нет, ничего такого не было. Ох, эта улыбочка… Лева уже готов был снова мчаться к Фаине и обивать ее пороги. А Митишатьев — в этом было даже какое-то безволие, погружение в порок — не удержался и добавил, что, если уж быть до конца честным, каким он и должен быть перед лучшим другом, чтобы уже — все подчистую и между ними ничего не оставалось, так он вернулся все-таки тогда, когда Лева поехал домой, но, опять же, ничего такого не было.
А тут уж и вовсе кто скажет: было или не было? Хотя, с другой стороны, зачем было бы Митишатьеву скрывать, раз он знает, что все у Левы с Фаиной кончено? Хотя, и еще с другой, зачем ему признаваться в том, что он вернулся, и скрывать дальнейшее?.. Короче, Лева снова погрузился по уши в прежнее, будто и годы не проходили один за другим и ни шага не сделал он от все той же печки. Вскоре он задавал тот же вопрос Фаине…
И она уклонялась, потому что у них с Левой был мир — только что после встречи — но тоже, как и Митишатьев, не удержалась и выдала мучительную Левочке улыбочку. А потом, как бы устав от Левиных наседаний и махнув рукой, согласилась с предложенной им же версией, тут же отказалась от нее, сказав, что да, Митишатьев вернулся потом, но она его не пустила, а они просто пошли прогулялись и поговорили, что да, конечно, он приставал к ней, но ничего у него не вышло, да, не вышло, хотя он даже затащил ее в подвал своего дома, где хорошо знал все ходы и выходы, что там было тепло и он там тоже приставал, но, опять же, у него и там ничего не вышло и что — к черту, наконец! лишь бы Лева отстал от нее! — все, все было, только не в подвале, конечно же, а у нее дома, потому что когда Лева уехал, Митишатьев вернулся и провел у нее ночь, и потом тоже, когда она однажды не пустила Леву (помнишь?) — это тоже был Митишатьев, и потом еще несколько раз… Ну, ладно, это она назло говорила, ничего этого не было, ничего-ничего! всегда был только Лева (иди ко мне, милый…). Ну, хорошо, было тогда, в подвале, было, но только один раз и то — один позор… Да нет же, ничего никогда не было (чтобы я с этим уродом?., да мне и смотреть-то на него противно!), просто Лева сам напрашивается, что же она может ему еще ответить? ну не надо, милый, я же люблю тебя, ну и убирайся к черту — надоел совсем!..
И такую, все воскрешающую и освежающую, пыточку испытал тогда Лева, так ничего и не узнав! «Да и что мы вообще можем знать о другом?» — мудро думал он, но в этом было даже больше отчаяния — и ничуть не утешало. Он вспоминал своих других женщин — и тогда взлетал, как от зубной боли, и все освещалось ярким белым светом: раз уж у него… то у нее что же?! И изменять-то он не изменял, оказалось — его измены лишь ложились на него же добавочным грузом и тянули вовсе на дно. В каждой своей другой женщине ему чудился, прежде всего, ее другой мужчина, еще Митишатьев. И эта единственная, известная Леве ее измена (замужество в счет как-то не шло) оказывалась наиболее из всех ему неизвестной. И вскоре Леве должна была прийти поздняя мысль, что он и не любит уже, а лишь мечтает от этой любви