цивилизованных людей, в прочих же условиях эта черта все- таки индивидуальна… Бланк как бы мог легко общаться с кем угодно, с последней сволочью — и оставался все тем же отутюженным Бланком, без пятнышка. К Леве он потянулся сразу же, авансом — на породу, на фамилию. Он любил останавливать Леву в коридоре, и они подолгу разговаривали, и каждый проходивший мимо них вполне питал их разговор, состоявший, главным образом, из оценок и удовлетворения друг другом от совпадения этих оценок и, в свою очередь, от совпадения уже этого совпадения с некой общей, как бы абсолютной, оценкой, которая есть мнение круга (на этой «бирже» было точно выверено, кто гений, кто талант, кто честен… и раздвигание подобных «обойм» было смелостью духа, грозившей повышением или понижением в мнении круга, как по службе). Так они обсуждали, и каждый проходивший мимо раздувал огонек их разговора, и, за какой-нибудь час, они успевали обсудить многих. Кроме радостно-общих тем, Бланк и Лева имели как бы и одну общую коллекционную страстишку. Один как бы уже давно собирал, — другой — тоже как бы собирал или собирался начать собирать. Были это то ли монеты, то ли спичечные коробки…

Лева охотно становился тем, кем его хотел видеть Бланк — человеком «породы», той культуры и порядочности, которая в крови, и ничем ее не заменишь, никак уж ее не выбьешь… Лева подыгрывал, конечно, но это доставляло ему то удовольствие, как будто Лева вспоминал что-то о себе, и была в этом какая-то не проявившаяся в его жизни правда. В этой роли он чувствовал себя естественно и, поскольку давно уже не знал сам, где находится и кто же он, даже доходил до полной достоверности ощущения, что он именно тот, за кого его Бланк принимает и за кого он ему себя выдает. Примечательно, что никогда — здесь его инстинкт был на высоте — не разговаривал Лева с Бланком в присутствии третьего лица: он замолкал и уходил, как только оно появлялось. Для Бланка это, естественно, сходило как бы за то, что у них разговоры не для чужих ушей и ни к чему профанировать настоящее их общение.

Бланк был как бы вот какой человек: он не мог говорить о людях плохо. Если он говорил, что все — ужасно, то его оценка отдельных людей была превосходна. Если же он позволял себе ужаснуться кем- нибудь, то говорил о жизни как о даре Божьем… Всякий раз его сознание, описав фантастический логический круг, взмыв спиралью, обернувшись, находило себе объяснение любому человеческому поступку с гуманистической точки зрения, когда еще не все потеряно, рано ставить крест и т. д. (Любопытно только, что, при такой его способности, для Бланка существовала группа людей, объединенная одной всего лишь общею чертою, группа, на которой крест был им поставлен заранее. Но — тем лучше становилось остальное большинство…)

Это-то безразмерное свойство, которое можно обозначить как доброжелательность, особенно приблизило Леву к Бланку после той самой пресловутой истории с Левиным приятелем и того процесса, когда Лева так заметался и растерял лицо… Лева как раз вернулся из спасительного отпуска (а приятеля уже не было в стенах) и сносил, как мог, всякие недомолвки и намеки сослуживцев — тут-то к нему и подошел благородный Бланк.

Лева сжался, потому что, если мнение остальных было ему безразлично и могло быть небезразлично лишь по расчету, по расчету же получалось, что им безразличен, прежде всего, сам Лева и что мнения у них и нет, то мнение Бланка, казавшееся таким незначительным в карьерных выкладках, словно бы, странно даже, именно оно, это пустяшное мнение, как раз что-то и значило, причем не только по-человечески — от него-то как раз что-то и зависело. То, с чем опасней всего не посчитаться… И тут благородный Бланк выдал Леве огромный аванс. Я понимаю, сказал он глубоко сочувственно, как вам тяжело переносить все эти слухи, всю эту грязь, тем более что вы и возразить-то не можете, как порядочный человек, потому что, защищая себя, как бы чистоплотно вы это ни делали, вы как бы невольно продаете своего друга, а в их зрении безусловно так, и только так; вы не способны на это, я вас так понимаю! но пусть вас хоть утешит, что я ни во слово из всех этих сплетен не верю… Лева чуть не расплакался, тут же в коридоре, от радости и от стыда, и взятку принял, тут же поверив, что все именно так, как говорит Бланк. Ведь это же надо, какой голубой человек! Бланк растрогался, увидев Левино волнение, опять истолковал его по-своему, благородно, и они долго, в сладком молчании, с влажными глазами жали друг другу руки. После этого их разговоры стали еще более проникновенными и у них появилась как бы общая тайна, и при встрече Лева уже предавался ему как пороку, сладострастно разыгрывая то, что хотел видеть Бланк. Так у Бланка появилось некое «право» на Леву…

И чем резче был контраст со всей Левиной жизнью, с тем, что он говорил только что сотрудникам, за минуту до того, как Бланк просунул в дверь свою седую кудрявую голову, и Лева, оборвавшись на полуслове, сразу же выходил к нему и начинал говорить совсем другие вещи, и даже голос его менялся — и чем резче и мгновеннее был контраст, тем, как ни странно (это самого Леву удивляло), ему было не больнее, а слаще. Правда, никогда этот их разговор не происходил при посторонних.

Над их привязанностью посмеивались. Над Левой, как над его слабостью, пусть даже простительной; над Бланком же — вообще посмеивались.

И вот сейчас Митишатьев сидел напротив, а Бланк говорил в телефон трезвеющему с каждым словом Леве, что вот он, конечно, представляет, до чего сейчас ему тоскливо сидеть в праздники одному в этой богадельне, что вот его послала жена за хлебом — у них сегодня гости и как жаль, что его не будет, — и вот он уже с хлебом и возвращается домой и как раз поравнялся с институтом и звонит из автомата и сейчас зайдет, чтобы хоть как-то развлечь Леву и скрасить ему его тоскливое время… И Лева, совсем расслабев, так и не смог сказать Бланку, в чем дело и почему ему не стоит сюда заходить. Митишатьев ухмылялся, еще не зная сам чему, прислушиваясь к Левиному разговору, и тут же вдруг входил в силу, словно оживал и снова наливался жизненной силой старый механизм воздействия его на Леву. Лева уже был подвластен Митишатьеву, Леву раздирало между ним и Бланком, и не перевешивал ни тот, ни другой. В результате родилась какая-то его немота и мычание — и он ничего не сказал путного Бланку.

Митишатьев и Бланк были противопоказаны друг другу. Митишатьев убивал Леву в глазах Бланка, и Бланк убивал Леву в глазах Митишатьева. Развенчивание и разоблачение… И как предстояло Леве выкрутиться, как говорить сразу на двух языках, поступать в двух противоположных системах одновременно, — Леве было невдомек. И что сейчас произойдет — скандал, презрение — и где та малая кровь, которой, быть может, еще можно обойтись?.. — Леве казалось невозможным распутать этот, по слабости возросший, момент.

И он спускался отпирать Бланку дверь, тускнея с каждой ступенькой, и ему хотелось проглотить ключи.

«Слетаются…» — думал Лева.

Невидимые глазом бесы

Закружились бесы разны,

Будто листья в ноябре…

Пушкин «Бесы» 1830

Затем произошло нечто до того безобразное и быстрое, что Петр Степанович никак не мог потом уладить свои воспоминания в каком-нибудь порядке.

Достоевский «Бесы» 1871

— Что это у вас обои? Передонов и Варвара захохотали.

— На зло хозяйке, — сказала Варвара. — Мы скоро выедем. Только вы не болтайте. (…) Передонов подошел к стене и принялся колотить по ней подошвами.

Ф. Сологуб «Мелкий бес» 1902

Кто бы знал, до чего мне неохота вводить сейчас Бланка!.. Но — поздно: он войдет… А Готтих давно уже здесь. Раньше надо было думать, — а дальше все происходит единственным образом, безразличное к

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату