следующее:
«Сегодня на собрании впервые встретился с господином N. Говорят, что он отъявленный развратник. И он действительно производит впечатление бывалого человека. Такие люди нравятся женщинам. Поэтому правильнее было бы сказать, что N просто вынужден быть развратником. Ходят слухи, что его жена была гейшей, фу ты, даже позавидовать можно. Уж так заведено, что чаще всего развратников ругают именно те люди, у которых нет никаких данных, чтобы самим стать развратниками. Более того, даже среди тех, кто стремится прослыть развратниками, многие совершенно неспособны на это. И все-таки они стараются изображать из себя таковых. Эти люди так же достойны звания развратника, как я — звания художника. Тем не менее они считают себя бывалыми людьми и страшно важничают. Если можно прослыть бывалым, выпив сакэ[13] в ресторане и сходив в дом свиданий, то тогда чем и я не художник? Любой невежественный провинциал намного выше этих тупых бывалых людей, точно так же как и любая ненаписанная картина превосходит мою мазню».
Трудно согласиться с такого рода теоретизированием о бывалом человеке. А завидовать человеку у которого жена гейша, не пристало учителю. Пожалуй, единственное, что здесь верно, — это критический подход к своему творению.
Однако, несмотря на то что хозяин правильно оценил свои возможности, ему не удалось окончательно избавиться от излишней самонадеянности. И через два дня, четвертого декабря, он сделал в дневнике еще одну запись:
«Прошлой ночью мне приснилось, будто бы я решил, что из моей картины все-таки ничего не выйдет, и выбросил ее. Но кто-то подобрал картину, вставил в прекрасную рамку и повесил на стену. Потом вижу, будто я стою перед своей картиной в полном одиночестве и думаю: „Вот я и стал признанным художником! До чего же это приятно! Уж если мою картину повесили на стену, то она и вправду, наверное, хороша“. Но ночь прошла, рассвело, и с первыми лучами солнца я понял, что по-прежнему бездарен».
Хозяин даже во сне не мог забыть о своей картине. Выходит, что художник не может стать даже бывалым человеком, одним из тех, кого называют «учеными мужами».
На следующий день, после того как хозяину пригрезилась во сне картина, его навестил тот самый искусствовед в золотых очках. Он уже давно не навещал нас. Войдя в комнату, он прежде всего спросил:
– Ну, как картина?
– Я последовал твоему совету и все время старался рисовать с натуры, — с деланным спокойствием ответил хозяин. — И знаешь, рисуя с натуры, я, кажется, научился улавливать тончайшие оттенки в игре красок, замечать самые незначительные детали предметов. Раньше у меня этого не получалось. На Западе издревле уделяют большое внимание рисованию с натуры, потому-то там и достигли такого совершенства. О, великий Андреа дель Сарто!
Казалось, хозяин совсем забыл о том, какую запись он сделал в дневнике всего несколько дней назад. Искусствовед засмеялся.
– Ты знаешь, я все это говорил просто так, — и почесал затылок.
– Что «это»? — воскликнул хозяин, все еще не замечая издевки.
Да о том самом Андреа дель Сарто, которым ты так восхищаешься. Я все это выдумал. Мне и в голову не приходило, что ты так серьезно относишься к занятиям живописью. — И, в восторге от своей выдумки, он громко захохотал: — Ха-ха-ха!
Я был на галерее, слышал весь этот разговор и никак не мог себе представить, какая запись появится в дневнике сегодня.
Искусствовед любил пошутить, и для этого он прибегал к самым невероятным уловкам.
Кажется, ему было невдомек, что разговор об Андреа дель Сарто проник в самые сокровенные уголки души моего хозяина, и он с самодовольным видом произнес:
– До чего бывает комично, когда человек всерьез принимает шутку. Люблю посмеяться. Недавно я сообщил одному студенту, что Николас Никклби[14] посоветовал Гиббону[15] не писать его «Историю французской революции», которая является величайшим произведением того времени, на французском языке, и книга была издана на английском. У этого студента чертовски хорошая память, и до чего же было забавно, когда он серьезно, слово в слово, повторил это на заседании Общества японской литературы. На заседании присутствовало около ста человек, и ни у кого не возникло даже тени сомнения. А вот еще один любопытный анекдот. Недавно в присутствии известного литературоведа зашла речь об историческом романе Гаррисона «Теофано». Я возьми да и скажи, что из всех исторических романов этот самый лучший, что особенно сильно написан эпизод, в котором говорится о смерти героини, от него веет чем-то демоническим. Так этот самый достопочтенный господин — он сидел как раз напротив меня — нет чтобы сразу признаться, что, мол, «не знаю», «не читал», стал говорить: «Да, да, это поистине великолепное место». Ну, я сразу же понял, что он, подобно мне, не читал этого романа.
У моего нервного впечатлительного хозяина глаза полезли на лоб:
– Ну, а если ты скажешь что-нибудь просто так, наобум, а твой собеседник читал об этом. Что тогда?
По-видимому, он считает, что вообще-то людей дурачить можно и неудобно бывает лишь тогда, когда тебя уличат во лжи.
Искусствовед, нисколько не смутившись, ответил:
– В таком случае бывает достаточно сказать, что спутал с какой-нибудь другой книгой или еще что- нибудь в этом роде, — и захохотал.
Хоть этот искусствовед и носит очки в золотой оправе, характером своим он очень походит на Куро. Хозяин молча курил, пуская кольца дыма, а выражение его лица как бы говорило: «Ну, сам-то я на такую дерзость ни за что бы не решился». В веселых глазах гостя угадывался ответ: «В таком случае тебе и рисовать нельзя». Вслух же он сказал:
– Однако шутки шутками, а живопись действительно очень сложная штука. Говорят, что Леонардо да Винчи заставлял своих учеников срисовывать пятна со стен храмов. Попробуй сам, когда идешь в уборную, повнимательнее присмотреться к стенам, на которых проступают пятна от сырости. Тогда увидишь, какие великолепные узоры рисует природа. Попробуй тщательно их срисовать, должно получиться что-нибудь интересное.
– Ты опять, наверное, меня обманываешь.
– Нет, нет, уж это-то правда. И потом, разве не оригинальная мысль? Как раз в духе да Винчи.
– И верно, оригинально, — уже наполовину сдавшись, сказал хозяин. Но переносить свою студию в уборную он, кажется, пока не собирался.
Вскоре после этого разговора я встретился с Куро. Он стал прихрамывать на одну лапу, его когда-то лоснящаяся шкурка потеряла свой блеск и облезла. Глаза, прежде казавшиеся мне прекраснее янтаря, гноились. Но самое главное — он утратил былую бодрость духа и здорово исхудал. А когда при последней нашей встрече среди чайных кустов я спросил его: «Как поживаешь, Куро?» — он ответил:
– Я по горло сыт и хориной вонью, и коромыслом хозяина рыбной лавки.
Сквозь ветви сосны было видно, как тихо, словно обрывки древних снов, на землю падают красные листья всевозможных оттенков, а розовые кусты дикорастущего чая, которые когда-то осыпали нас своими лепестками, стоят совсем голые. Наступила зима, дни пошли на убыль, в ветвях деревьев постоянно шумит ветер. И я уже не сплю подолгу на галерее.
Хозяин каждый день ходит в школу, а вернувшись домой, сразу же запирается в кабинете. Когда у него кто-нибудь бывает, он говорит, что ему надоело быть учителем. Рисует он теперь тоже редко. Как-то он сказал, что диастаза Така ему мало помогает, и совсем бросил ее пить. Дети, слава богу, все время ходят в детский сад. Придя домой, они поют, играют в мяч, иногда таскают меня за хвост. Кормят меня теперь гораздо хуже, не растолстеешь. Только благодаря своему хорошему здоровью я до сих пор не умер, но крыс все-таки не ловлю. И продолжаю ненавидеть служанку. Имени у меня по-прежнему нет. Но мало ли чего можно захотеть! Видно, так и придется мне прожить всю свою жизнь в доме этого учителя безымянным котом.