Да, размышляет Оуэн, кивая головой. Прекрасно. Здесь. Он опускается на корточки у края ванны, разглядывает ее. Вполне чистая. Хотя, если вглядеться попристальнее, пожалуй, есть пятна, царапины. Медные краны слегка потемнели у основания. В стоке застрял светлый волос.
Сердце его бьется ровно, он полностью владеет собой — надо только выждать. Который же час?.. На его часах — 9.50, но, возможно, они слегка отстали.
Голоса внизу, голоса на террасе. Прощаются. На пробу он проводит большим пальцем по лезвию ножа и чуть надрезает кожу — не впервые, так что появляется тонюсенькая полоска крови.
Он открывает горячую воду. Смотрит, как она течет сначала струйкой, а потом низвергается водопадом. И уходит в сток. Возникает желание наполнить ванну водой… теплой водой с мыльной пеной… и выкупаться: ведь он
Но проходят мгновения. Проходят минуты. В рукопожатиях, в позевывании. Голоса на улице, хлопают дверцы машин, ревут моторы, а на часах у него по-прежнему без десяти десять, хотя он то и дело раздраженно трясет рукой.
— Мама, — шепчет он, и губы его кривятся в усмешке, — это
Но она не спешит. Он опускает сиденье унитаза и садится — взгляд его бесцельно бродит по твердым сверкающим поверхностям, мозг отключен, приятная пустота, гладкая, как кафель. В таком помещении — достаточно просторном, как почти все ванные в доме, — мысль, тенью упавшая
Утопленная ванна, глубокая и волнистая, как раковина. Голубая стойка с двумя умывальниками, глубокими, круглыми и тоже в извивах — один для мамы, другой для отца. Медные краны, медная мыльница, большое зеркало, в котором бородатый молодой человек с грустными, опухшими злыми глазками усиленно избегает встречаться с Оуэном взглядом.
Ее любовник войдет сюда первым, размышляет Оуэн. Возможно, это будет кто-то, кого Оуэн знает?.. Возможно — нет. Но не важно. Оуэн будет вполне готов встретить его: он будет стоять за дверью, когда она откроется, схватит вошедшего за челюсть, резко запрокинет голову и быстрым, уверенным, тщательно отработанным взмахом ножа перережет горло, как перерезают горло свинье. Это будет так легко, такая яркая брызнет и потечет кровь, что Оуэн усиленно моргает, пораженный тем, что кафель по-прежнему такой чистый… и ничье тело не осквернило его.
Или, может быть, дать все-таки любовнику матери войти?.. Пусть нагнется над раковиной, откроет кран, умоет лицо, глаза… быстро вытрет глаза, поднимет голову и вдруг увидит в зеркале Оуэна, бросающегося на него с ножом?., frisson,[57] который пробежит у него в этот миг по телу, взгляд, которым они обменяются в зеркале, будет чем-то необыкновенным.
Никакого времени для борьбы. Никакого времени, даже чтобы вскрикнуть, закричать. Никакого сопротивления.
Сильный как бык, этот Оуэн Хэллек. Мускулы натренированы на акцию.
Он даст телу упасть на пол — отступит в угол и будет наблюдать. Кто этот мужчина, не имеет значения: тот, или другой, или третий — не все ли равно? Конечно, это будет не Ник Мартене, а никто другой не имеет значения.
Он отступит в угол. Будет смотреть, как растекается кровь. Чернильно-черный, темный цветок. Никаких угрызений совести. Здравый смысл ведь требует осторожности: надо проследить за тем, чтобы не намочить ноги. Он заберется, если понадобится, на унитаз и, если понадобится, будет долго, терпеливо ждать Изабеллу.
— Мама, — шепчет он, — ты нужна мне, где же ты… Поспеши же.
Он убил одну, убил двоих. Внизу. В другом месте. Он успешно приобщился и получил крещение кровью, хотя пальцы его не запятнаны и даже кафель в ванной чист.
— Мама, — со злостью всхлипывает он.
Она бросила его, чтобы спать с другими мужчинами. Не его вина, что теперь так получается.
«Блудница» — слово библейское и необычное, и такое для него ценное. Он снова в изумлении произносит его:
— Блудница.
Вечер, начавшийся летом, переходит в осень. Так долго тянется. Липкий пот покрывает все тело Оуэна,
СМЕРТЬ ИЗАБЕЛЛЫ ДЕ БЕНАВЕНТЕ-ХЭЛЛЕК
На ней будет длинная юбка цвета фуксии с поясом устричного цвета и таким же лифом в мелкую складочку от Полины Трижер.
Она сбросит свои резные туфли из лакированной соломки на высоком каблуке и оставит их где-то на улице — скорее всего у бассейна.
Ее жемчужные серьги — самые маленькие — будут на месте, в ушах, а нитка жемчуга, розовато- кремового жемчуга, что подарил ей генерал Кемп, порвется, и прелестные жемчужины раскатятся по всему липкому полу ванной.
Ей будет сорок три года пять месяцев.
Она переживет мужа на пятнадцать месяцев.
Она оставит свое состояние — «состояние», унаследованное от покойного мужа, от покойного отца и от покойного свекра, — в большом беспорядке.
Она, конечно, испугается, когда перед ней вырастет фигура с ножом в руке… она будет в ужасе… парализована… не в силах позвать на помощь, пока не почувствует удара ножом, боли… и, однако же, ее убийца с изумлением увидит, что она вовсе
— Оуэн! Да!
Тридцать семь ножевых ран, по большей части поверхностных, но несколько глубоких, прорезавших горло, легкие, желудок. Лицо не тронуто, если не считать удара, скорее всего нечаянного, в правую щеку тяжелой рукояткой ножа.
Волосы у нее будут уложены по новой осенней моде — густая волна спущена на лицо, легко и довольно «романтично», что производит трогательно ностальгическое впечатление. И они не такие вопиюще платиновые, а медово-золотистые в тон медово-золотистым осенним месяцам.
И это правда: она