соль. (Почему она все солит? Так обильно?)
— Кирстен, — сказал Мори своим мягким, несколько озадаченным тоном, — почему ты на меня не смотришь?
Что-то случилось? Я-то надеялся, что мы могли бы…
Она медленно подняла на него глаза. Серые, затуманенные, ничего не выдававшие глаза.
— Я ведь не свидетельница, которую ты вызвал для допроса, — сказала она.
Вышло грубовато, и она поправилась — теперь фраза прозвучала остроумно.
Мори ласково заметил, что он вовсе ее не допрашивает. Он только надеялся… Он хотел…
Кирстен передернула плечами. На ней было что-то вроде хлопчатобумажной майки — ярко-желтой с оскаленной физиономией маньяка на груди — впрочем, Мори подумал, что майка, наверное, «настоящая», из дорогого магазина на авеню. И конечно, на ней, как всегда, были линялые джинсы в обтяжку. Но для посещения «Шорэма», ради такого торжественного случая, она премило причесалась — а у нее очень красивые рыжеватые волосы — и подкрасила губы; выглядела она прехорошенькой, несмотря на дикие манеры и привычку насупясь, сосредоточенно смотреть в тарелку.
Хорошенькая девчоночка Кирстен. Пятнадцати лет. Вспыльчивая, ненадежная, хитренькая, умненькая, забавная. Какое у нее чувство юмора, какие она выкидывает фокусы!.. Мори понятия не имел, откуда в ней это, откуда такая дьявольская неугомонность: однажды поздно вечером она позвонила по телефону друзьям Изабеллы и сказала, что Изабелла попала в автомобильную аварию и ей немедленно требуется кровь и не могли бы они приехать в больницу и дать пинту крови, — совсем не забавная шутка, на чей угодно взгляд.
— Если в твоей школе действительно был клуб самоубийц, я хочу, чтобы ты рассказала мне о нем.
Кирстен вытерла рот полотняной салфеткой и, глядя на отца в упор, сказала:
— Нет, не расскажу.
— Не расскажешь?..
— Я ничего
— Ничего не знаешь?.. В самом деле?
— Только то, что читала в газетах. Что написал Бобби Терн, приятель Изабеллы… или они уже больше не приятели?
— Но ты сама ничего не знаешь? Значит, клуба не было, твои подружки в нем не состояли, ты никого не знаешь, кто бы в нем состоял…
Кирстен холодно смотрела поверх его головы. Почесала горло, вздохнула, шмыгнула носом, высморкалась в салфетку вместо носового платка. Решила съесть шоколадного мусса на десерт — только чтоб был хороший. Она ведь, можно сказать, специалист по шоколадным муссам.
—
— Конечно, нет, папа, — небрежно проронила Кирстен.
— И ты никого не знаешь, кто бы там состоял? Ни одной девочки?
— Ни одной. У меня ведь немного подруг — тебе это известно.
— У тебя есть подруги, — сказал Мори.
— У меня их немного, — сказала Кирстен с легким смешком. — Они на меня злятся. Они не понимают шуток.
— Ни одна девочка из твоего класса не была там? Ни одна из твоих знакомых?
— Ни одна, папа. Ты хочешь, чтобы я присягнула? Поклялась перед твоей Комиссией?
— Это очень серьезно, Кирстен. Мы с мамой…
— О, все серьезно, — отрезала Кирстен. И поманила официанта. — Шоколадный мусс — это тоже серьезно.
— Если ты хоть что-то об этом знаешь, я хотел бы, чтобы ты мне рассказала, — повторил Мори.
Ей приятно, что он говорит так тихо, вежливо — просит ее. Вот сейчас он снова протянет через столик руку и сожмет ее пальцы. Ее влажные, холодные, тонкие, безразличные пальцы. Ей это понравится — она себя к этому подготовила.
— Кирстен!.. Ты
И заморгал — часто-часто. Бедняга, бедный папка, такой уродливый, похожий на обезьянку, но сейчас
Мори протянул руку, чуть не опрокинув ее бокал с водой, и сжал ей пальцы. Она вздрогнула от неожиданности: его рука оказалась холодной и неприятно влажной.
— Ты
— Конечно, папа, — говорит Кирстен, не отнимая руки, но и не отвечая на его пожатие. — Тебе или маме. Разве мы с Оуэном не рассказываем вам все?
ПОСЛЕ ПОХОРОН
«Когда он умер, меня погребли вместе с ним, — написала Кирстен в своем дневнике, — но не на Мемориальном кладбище в Джорджтауне, а в Брин-Даунской топи, в штате Виргиния, где москиты, и стоячая вонючая вода, и черная тина, густая, как навоз».
Она раздумывала, не послать ли еще одну телеграмму Одри Мартене. Но послала ли она первую?.. Она не могла вспомнить, но это наверняка где-то у нее записано. На этот раз телеграмма будет без подписи: «Здесь так тяжело дышать, но я терпеливо жду — где Ник?»
Она включила проигрыватель, и ей понравилось, что сердце забилось быстрее в такт резким, мощным звукам музыки — такой громкой, что она гремела в ней, восхитительно пробегала по ее жилам, заставляла тихо смеяться про себя. В этом каскаде грохота никто не услышит ее тайных мыслей,
Но ее заставили выключить музыку.
Ханна — бедненькая испуганная Хэн, — ведь так продолжается уже не одну неделю: то Кирстен босиком пританцовывает по комнате, напевая себе под нос, шепча что-то, ступая на редкость тяжело для девушки, которая весит всего фунтов; то Кирстен становится вдруг такой открытой, и понятной, и очень похожей на себя прежнюю, она даже не иронизирует: «Слушай, по-моему, мне надо побыть одной, почему бы тебе не переехать — у Марни и Барбары есть свободное место, понимаешь, тебе было бы лучше с ними, слушай, Хэн, я не обижусь, я действительно не обижусь, если ты переедешь…»
Она не может усидеть за рабочим столом больше пяти минут, она вскакивает, она расхаживает по комнате, мурлычет что-то, тихонько напевает песенку, которую в школе никто не слыхал: «Фрэнки и Джонни любили друг друга, о, как же любили друг друга они», танцует по комнате, потому что она на взводе, хотя ничего и не курила, и сердце у нее колотится, точно кто-то кулаком лупит, стучит ей в грудь, и она чувствует, как эластичны вены во всем ее странно пульсирующем теле… «И Фрэнки предана Джонни, совсем как звезда небосводу» — у Хэллеков была пластинка с этой песенкой, ее пел старый негр, исполнитель блюзов, возможно из Нового Орлеана, Кирстен не знала наверняка, однажды ее пела Изабелла на музыкальном вечере в школе, — «И она убила любимого, потому что он предал ее», а что было дальше, об этом умалчивалось — арестовали ли Фрэнки и выслали или сочли, что она поступила правильно, тйк как Джонни заслуживал смерти.
В телеграмме, которую она пошлет Одри Мартене, будет сказано: «Мистер Хэллек не заслуживал