— Что случилось, Изабелла? — спросил он, гладя ее по плечу, а она лежала поперек постели. — Прошу тебя, скажи мне, — мягко произнес он, хотя она, несмотря на свое состояние, расслышала в его голосе испуг.
Тогда она сказала ему, что виноват весенний воздух, вдруг наступившее тепло — она почему-то подумала об их малышке, этой безымянной крошке, которая умерла много лет тому назад.
Ник должен был вернуться в Вашингтон через восемь дней, и к этому времени Изабелла уже завела роман… с Тони Ди Пьеро, с которым Ник нехотя познакомил ее как-то раз, когда они обедали в «Ла кюизин». Тони сказал Изабелле, что все уверены — у нее роман с Мартенсом: он считал просто «комичным», что Изабелла все эти годы была верна Мори.
— Комичным и довольно вульгарным, — сказал Тони.
СВОЕНРАВИЕ
Много лет тому назад Мори и Ник рассуждали о двусмысленности понятия «творить добро».
Они были мальчишками — они были еще
Часами и часами, далеко за полночь. Словно знали, что подобные истины надо открывать сейчас, прежде чем они вступят в зрелый возраст. Но уже и тогда Ник заметил:
— Я вовсе не собираюсь
А Мори заметил под влиянием нехарактерной для него причуды или, быть может, преждевременного цинизма, что человек, пожалуй, не может ни «быть» по-настоящему добрым, ни «творить» добро. И, грустно улыбнувшись, добавил:
— Наверно, лучше вообще ничего не делать. Просто быть тут.
— В школе Бауэра?.. Черта с два, — сказал Ник.
Только с Мори говорил Ник о своем отце и о музыке. А также о том, что он называл «своенравием».
Бернард Мартене, ныне директор Филадельфийской академии музыкальных искусств, некогда был многообещающим молодым пианистом. Он учился со Шнабелем[49], даже взял «втайне» уроков двадцать у Горовица[50]. Шнабель как — то сказал ему: «Никто не встает в шесть утра без надобности, но охотно встает в пять утра ради
Ник говорил об отце тихой скороговоркой, иной раз еле слышно, уставясь в деревянный дощатый пол; раскрасневшееся лицо его странно оживало — дергалось, щурилось, гримасничало, — словом, такого Ника Мартенса другие мальчики никогда не видели, а увидев, очень удивились бы…
— Может, они разошлись — я не могу это выяснить… она звонит и бормочет что-то невнятное по телефону… плачет… умоляет меня приехать домой… говорит: он ушел из дому и собирается жить с какой-то девчонкой… меццо-сопрано… из Нью-Йоркской оперы… а потом мы оба вешаем трубку, и я стою у телефона, и меня тошнит… буквально…
Ник умолк. Мори захотелось протянуть руку и успокоить его, утешить. Но у него, конечно, не хватило духу пошевельнуться. Не хватило духу заговорить.
Бернард Мартене начал учить сына на фортепьяно и давать ему «общее музыкальное образование», когда Нику было шесть лет. Мальчик отрабатывал технику с помощью обычных упражнений — главным образом из «Школы беглости» Черни, которого он вскоре возненавидел; кроме того, отец уговаривал его заниматься «композицией» и «развивать воображение». Поскольку Бернард Мартене вел жизнь весьма хаотичную, уроки он давал сыну в самые необычные часы — в семь утра, в половине одиннадцатого вечера; бывали и специальные занятия, чтобы «нагнать» пропущенное, — занятия, длившиеся по три изнурительных часа подряд в какое-нибудь дождливое воскресенье. Отец у Ника был властный, деспотичный, легко вскипавший, если у сына что-то не получалось, а потом так же легко — слишком легко — преисполнявшийся надежды на «пианистический гений» Ника.
Когда Нику исполнилось десять лет, мистер Мартене договорился об уроках для сына со своим бывшим коллегой по Джуллиардской школе, что требовало частых поездок из Филадельфии в Нью-Йорк и обратно, — поездок, которые легли на миссис Мартене. Но потом — месяца через четыре — тонкому уху мистера Мартенса показалось, что сын его стал играть
И Ник вернулся к беспорядочным занятиям с отцом. А потом что-то не заладилось в академии — финансовые проблемы, ссоры с преподавателями, необходимость «агрессивной», как это назвал мистер Мартене, кампании по рекламе; да к тому же были, наверное, и супружеские проблемы. (Бедняга Ник однажды зашел в кабинет отца в академии, когда секретарши мистера Мартенса не было на месте, и стал свидетелем сцены, которая в тот момент не произвела на него особого впечатления, но которая потом многие годы преследовала его: мистер Мартене сидел за своим огромным, заваленным бумагами столом, откинувшись в качающемся кресле, заложив руки за голову и удобно скрестив свои сильные ноги, а на краю стола сидела молодая женщина — скорее, девчонка лет девятнадцати — и, поигрывая ножом для разрезания конвертов, легонько всаживала острие в дерево. У девчонки были длинные рыжие спутанные волосы; на ней была «крестьянская» вышитая кофта и юбка из черного искусственного шелка, а также прозрачные черные чулки, и, хотя она не отличалась красотой, ее нагловатое обезьянье лицо и ярко блестевшие карие глаза поразили воображение Ника. Вид отца — такого раскованного, никуда не спешащего и даже забавляющегося; то, что его отец, которого дома все так раздражает, держался в обществе этой чужой женщины столь снисходительно, и то, что и мистер Мартене, и рыжая девчонка так поглядывали друг на друга в присутствии Ника, точно… точно что?., точно их объединяло нечто неизмеримо глубокое, исключавшее его, и то, что отец почему-то забавлялся, видя его стеснение, а он покраснел и начал заикаться, — все это в тот момент Ник до конца не осознал, однако, по мере того как шло время, увиденное оставляло в нем все более сильный отпечаток. А как следовало понимать полунасмешливое- полувежливое выражение, с каким отец терпеливо выслушал то, что должен был передать ему Ник — собственно, речь шла о поручении матери, — и затем весело, величественным взмахом руки отослал сына из кабинета: «Хорошо, спасибо, а теперь беги,