не производило на меня более сильного впечатления».
— Бог наказал разбойников! — заметили в один голос старушки. — Ну, батюшка, чем же кончились твои порождения?
— «К утру прямым путем добрались мы до камышей, нашли свои лодки и поплыли к баркам. Тихо и ровно, впереди других, плыла моя лодка, в которой были Хребтов, два гребца, я да обгорелый труп моего приятеля. Мы не хотели кинуть его в степи, да и некогда было копать могилу. В унылом молчании подвигались мы вперед. Утро было прекрасное; волны, бушевавшие всю ночь, казалось, неохотно стихали, отражая пышно восходящее солнце; береговые птицы кружились над нами с обычным криком… я глядел на мертвое, обезображенное лицо товарища, и целая драма, полная горькой и потрясающей истины, проносилась в голове моей. Он был благороден и добр, он был рожден для жизни тихой, для сладких и прекрасных трудов, для любви, а судьба кинула его в самые жаркие житейские битвы, окружила нищетой, невежеством, изменой, и душа его ожесточалась, мертвела, прекрасный талант не развивался, а любовь его разрешилась страданием! И какая любовь! забытый, отверженный существом, может быть ничтожным, недостойным его, он не переставал любить ее со всем безумием страсти, и ни одного упрека не послал он ей! Напротив, он вспоминал о ней с самым теплым чувством, как вспоминают о человеке, которому всем обязаны: он благословлял ее и молил простить его… И такого человека можно было отвергнуть!»
Каютин взглянул на Лизу. Она быстро отвернулась.
— «Какая тоска душила меня, какая желчь кипела во мне против женщины, не умевшей оценить моего друга, я не могу вам рассказать. Молча доплыли мы до наших барок, перенеслись в них, и со всеми обрядами, принятыми в таких случаях у мореходов, с молитвой и со слезами кинули труп несчастного моего друга в море. Так вот где суждено было успокоиться душе, рожденной для счастия и никогда не знавшей счастия. Вот где безвестно сложил свои кости человек, могилу которого знали и чтили бы многие люди, если б талант его развился и проявился во всей силе своей!
Море — могила просторная и почетная, лучше многих могил; море мрачностью своей сходно с угрюмым нравом несчастливца; у моря есть только звуки печальные да торжественно-грозные, оно не оскорбит несчастливца непривычным звуком радости, — не оттого ли в море нашел он могилу свою? Мир его праху, на дне пропасти, среди темных и недоступных подводных равнин, под непроницаемым покровом волн, убаюкивающих погребальными песнями вечный сон покойника! И чем мрачней, чем заунывней будут напевы моря, тем слаще и крепче будет спаться моему бедному другу, не любившему и не знавшему веселых звуков!
Так думал я, медленно снимаясь с якоря и отплывая к родному берегу…»
Рассказ Каютина нагнал на всех порядочную тоску, не исключая самого рассказчика. Никто не обратил внимания на Лизу, которая давно уже глядела, как безумная, и дико улыбалась. Все были еще под тяжелым впечатлением рассказа и молчали, когда Лиза выбежала из комнаты. Через четверть часа Соня подала Граблину записку: в этой записке Лиза просила сказать Каютину, что желает переговорить с ним в саду.
Был довольно свежий осенний вечер; луна в легком паре высоко катилась по небу, испещренному звездами и черными тучами. Но Лиза не замечала холода и вышла в сад с открытой шеей. Она встретила Каютина нежным пожатьем, руки; волнение ее было так сильно, что она долго не могла говорить, и, прислонившись к дереву, стояла молча. Наконец она грустно сказала:
— Вам, может быть, покажется странным мой поступок… А впрочем, мне все равно! — прибавила она с презрением. — Я призвала вас сюда, чтоб вы мне сказали: истинное ли происшествие, что вы говорили?
И она смотрела на Каютина, дрожа всем телом.
— Да, — отвечал он печально.
— И этот несчастный… это был он? — почти с воплем сказала Лиза, закрыв в ужасе лицо.
— Да.
Лиза заглушила свой стон, прижав к губам весь уже смоченный слезами платок. Глухое рыдание ее могло сравниться только с рыданьем Душникова, когда он прощался с ней.
— Пойдемте в комнату, здесь сыро! — с участьем сказал Каютин.
Лиза, громко зарыдав, махнула ему рукой и кинулась бежать по аллее.
Каютин возвратился в комнату.
Граблин, узнав, что Лиза плакала, побежал к ней, но нигде не нашел ее и возвратился в комнату в сильном волнении.
— Степан Петрович, где Лиза? — спросила старушка, видя, что он пришел один.
— Не знаю, ее нет в саду.
— Где же она? — тревожно воскликнула бабушка и прибавила спокойнее:
— Верно, наверху!
— Я был там сейчас, ее нет! — с испугом заметил Граблин.
Все засуетились и кинулись в сад, взяли фонарь и стали искать Лизу.
Бабушка в отчаянии кричала в саду:
— Лиза! Лизанька! где ты?
Даже Соня, бледная, бегала по саду и кричала:
— Барышня, барышня! где вы? вас ищут!
В слезах привели бедную перепуганную старушку обратно в комнату; рыдая, звала она свою внучку. Граблин бегал, как сумасшедший, из саду наверх, потом опять в сад.
Но вдруг вбежала Соня и радостно объявила, что барышня очутилась у себя в комнате.
Все пошли наверх, но дверь была заперта на ключ; стали стучать, никто не откликался. Бабушка первая, едва сдерживая слезы, звала Лизу. Ответа не было! Граблин рвал на себе волосы и в исступлении кричал:
— Надо выломить дверь, может с нею что-нибудь случилось!
Кто-то кинулся к двери.
— Не сметь! оставьте меня в покое! — резким голосом произнесла Лиза и еще раз повернула ключ в замке.
— Лизанька, голубушка, покажись! что с тобою? — радостно сказала старушка, услышав голос своей внучки.
— Оставьте меня, молю вас, оставьте меня! — таким раздирающим голосом отвечала Лиза, что все стоявшие попятились от двери, переглянулись и замерли в каком-то недоумении, потом на цыпочках сошли вниз.
Уселись вокруг стола, пробовали завести разговор, но он не вязался. Гости разошлись, остался один Граблин с бабушкой, которая сильно горевала, что сделалось с Лизой?
В тот вечер они не дождались Лизы: она не вышла из своей комнаты; то же было и на другой день; она ничего не ела, даже не откликалась на нежные просьбы бабушки.
Старушка, наконец, пришла в такое отчаяние, что разрыдалась и, упав на колени перед дверью, решительно сказала:
— Я не встану, пока ты не отворишь мне двери, Лиза. Пусть тут умру я, старуха!
Дверь растворилась, и Лиза, с распухшими глазами, бледная, с воплем кинулась к своей бабушке и, целуя ей руки, твердила в отчаянии:
— Я не виновата, я не виновата!
Долго бабушка и внучка плакали вместе — одна от радости, другая от угрызения совести…
Лиза совершенно изменилась: в ней не осталось и тени детской резвости; в ее взгляде, в походке и во всех движениях выказывалась томительная грусть.
Бабушка часто не узнавала свою внучку и с беспокойством иногда спрашивала Граблина:
— Что с ней? да моя ли это Лиза?
Между тем Лиза была, казалось, покойна, даже предупредительна ко всем, особенно к Граблину, и если видела его скучным, то жала ему руку и умоляющим голосом говорила:
— Не скучайте, мне очень тяжело!
Или она горько плакала, уверяя, что она злодейка, что она отравляет жизнь всех, кто близок к ней.