двигались, как истоптанная трава, стараясь распрямиться, и вдруг поверхность начинала двигаться плавнее и уже ползла сама под него, превращаясь в совершенно ровную дорогу. И сон продолжался в этом спокойном движении, плавном и бесконечном.
5
Как-то утром он проснулся от разговора в соседней комнате. Говорили громко, будто ожидая, что его пробуждение, наконец, свяжется с их словами, произносимыми по-утреннему отчетливо и ясно. Он прислушался и по голосу узнал бабушку. В последнее время она приходила совсем редко, принося с собой особенное чувство постоянной скуки. Это непривычное для их дома чувство сразу объединяло всех, и все становились тихими и внимательными. Наверное, в сенях осталась ее палка, готовая упасть от стука двери. Он всегда любил играть с этой палкой, вынося ее во двор, ожидая, что его позовут и он побежит, с готовностью протягивая палку бабушке, глядя, как ее рука привычно обхватит гладкую поверхность, и это будет уже началом странной и смешной походки – бабушка, словно играя, будет вычерчивать за собой по тропинке прерывистую линию с твердыми точками.
Улыбаясь и щурясь ото сна, он вышел в ту комнату, где сидели за столом родители с бабушкой. Все они повернулись навстречу, подтвердив этим свое ожидание, и почти одновременно сказали:
– Доброе утро. Проснулся?
Он кивнул, все так же улыбаясь, протирая кулаком глаза. Вышел быстро в сени, глянул на палку – она не упала, а только немного сдвинулась, успокоившись верхним концом в ложбинке на стене.
Во дворе было столько света, что он и не смог открыть глаза широко, а стоял, привыкая и к этому холоду, и к яркому небу, по-весеннему чистому, и хотя еще был мороз, все вокруг уже ждало тепла, с крыши вот-вот должны были закапать медленные вначале капельки, лед на дорожке уже был не скользкий, а влажный сверху, и когда он глянул на скворечник, всегда застывший и неживой, то увидел сверкающую птицу и услышал, как ясно и звонко она пропела, словно кто-то чиркнул по стеклу железом – и зазвенел, задребезжал этот голос. Свежо и весело было во дворе, пахло от сарая живым теплом, и он еще долго стоял, пока не вспомнил, что надо идти в дом.
На полу, закрыв все свободное место, лежал кожух. Он чуть не споткнулся и остановился, удивленно глядя на мать. А она взяла его за руку и осторожно, будто несла что-то стеклянное, повела вокруг кожуха в другую комнату. Там села на диван, взяла его на колени и стала говорить, покачиваясь, словно убаюкивая его:
– Ты не бойся, не бойся. Бабушка полечить тебя пришла – полечит, и ты будешь у нас веселенький, кто-то испугал тебя – ты скажи бабушке, где ты испугался? Вспомни и скажи – может, на улице, когда один игрался?
Он молчал, было хорошо и тепло покачиваться, но вот скоро надо вставать, идти в комнату и там ждать, пока не кончится все, чего он не понимал. Он чувствовал, что и взрослые не понимают и поэтому такие тихие и осторожные. Когда они с матерью вернулись, отец поправлял кожух, и похоже было, что кожух живой – так аккуратно, почти не прикасаясь, отец стряхивал с него невидимые соринки.
– Ну, ложись.
А он и до этого догадался, что надо ложиться, и опустился сначала на колени, потом неудобно прилег, чувствуя неловкость. Все стояли над ним, а он лежал, и хотелось закрыть глаза, чтобы не видеть перед собой близко бабушкиных валенок – галоши были еще мокрыми, и на них мелькнул, отражаясь от окна, тусклый свет. И хотя бабушка наклонилась к нему и спросила: «Кто тебя испужал, скажи мне», – он молчал, чувствуя, что говорить сейчас совсем нельзя. Даже сказать: «Не знаю» – он не мог. Он прижался ухом к густой шерсти кожуха, слушал, как глухо в полу отдаются шаги бабушки, которая ходила вокруг него, и казалось, что издалека, из темноты он слышит и перекрученный, резкий голос сверкающей птицы – и весь дом звучал шагами, шорохами, он впервые слышал эти звуки, которые, оказывается, совсем по-другому жили в полу и гудели, словно хотели вырваться в то пространство, где все ясно и прозрачно.
Он открыл глаза – бабушка беззвучно шептала, отрезая ножницами кусочки шерсти от кожуха, собирая их в свой сухой кулачок. Потом его тронули за плечо, словно хотели разбудить, и он даже неохотно встал. Прямо перед лицом он увидел комочек шерсти, к которому поднесли спичку, но комочек только задымился, не вспыхнув, и сразу резкий запах дыма прилип к нему, начал обволакивать. Он слышал: «Нюхай, нюхай хорошенько, не отворачивайся». Голова закружилась, но он знал, что все уже кончилось, – и действительно, кожух подняли и повесили за печку, ножницы лежали на столе, и вот уже бабушка вышла, и он сам, соскользнув со стула, тихонько прошел в другую комнату, закрыв за собой дверь.
Сел на диван, раскачиваясь и ни о чем не думая, стал ждать, что же будет дальше. За дверью говорили вполголоса, но он уже и не прислушивался. Он смотрел на дверь – вот она открылась, мать принесла ему одежду, и он понял, что сейчас надо будет выходить во двор.
Бабушка стояла в сенях и ждала. Мать даже подтолкнула его, сказала: «Ну, с Богом», – рука его оказалась в бабушкиной шершавой ладони, и они сошли с крыльца. Он оглянулся, заметил, что палку бабушка с собой не взяла, и подумал, что вместо палки – он, в той же руке держит она его, и он постарался идти прочнее, твердо ступая по нескользкому льду с вмерзшим в него навозом, мелкими щепками – все это словно всплывало наверх из-подо льда и становилось сразу сырым – так и тает лед, подумал он.
Они долго что-то искали, и он не спрашивал, боясь, что бабушка опять будет просить: «Скажи, кто тебя испужал?» Он сам вспоминал все из той жизни, связанной с людьми, которых он встречал, выходя на улицу, и никак не мог вспомнить, чтобы кто-то замахнулся на него, громко при этом крикнув, – так однажды он видел, как сосед, огромный старик с заросшими щетиной щеками, замахнулся на собаку и та стремительно отскочила, взвизгнув так жалобно, будто удар уже был нанесен. И он сейчас не мог понять, кто же его испугал, и не мог никого вспомнить, а старик – тот всегда проходил молча, даже не глядя в его сторону, и он только ждал, когда старик проплывет рядом, обдав его запахом чужого дома.
Бабушка мелко переступала, поглядывая на стены сараев, всяких пристроек, и уже тащила его к дому, где и жил тот старик. Сарай, стоящий в стороне от дома, чуть покосился, и к его стене были приставлены толстые палки, такие толстые, что можно было их назвать бревнами. Они подошли совсем близко к этому сараю, и бабушка остановилась, чтобы отдышаться. «Ну вот, в самый раз, надо было сразу сюда идти, – сказала она. – Не бойся, подлезь под эту подпорочку, а я пошепчу», – и она подтолкнула легонько, управляя им так, чтобы он понимал, куда ступать. Подпорка была высокой, выше головы, и совсем легко было под нею пройти. Он косился на бабушку, видел, как она шепчет, почти закрыв глаза, руки ее стали вдруг сильными, и она почти волочила его под подпоркой – он только перебирал ногами. У самой стены сарая пучками выбивалась сухая прошлогодняя трава, он смотрел на нее, от ветра трава покачивалась и еле слышно шелестела – похоже было, что и трава шепчет, привыкнув и к ветру, и к холоду, – и ему показалось, что как раз эту траву он и видел уже когда-то, и хотя ветер налетал порывами, трава качалась плавно – так, как хотела того сама. Он ходил вокруг подпорки, глядя только на траву, мучаясь своим неумением вспомнить, на что же похоже это плавное и спокойное шевеление. Шепот над головой сливался с шершавой поверхностью подпорки, с ветром, который словно успокаивался в траве, а он все не мог вспомнить и только тревожился слитностью всего видимого с тем, что затаилось в нем и не могло так просто себя открыть, обнаружить.
Потом бабушка сказала: «Ну, все, слава Богу», – оттащила его от вытоптанного кольца шагов вокруг подпорки, поправила платок, и они пошли обратно. Он хотел идти один, но бабушка крепко держала руку, и он молча глядел себе под ноги, узнавая по всем мелким кусочкам льда дорогу, по которой они шли сюда совсем недавно.
У крыльца он выдернул руку, сказал: «Я погуляю», – и побежал быстрее за угол, чтобы бабушка не успела его остановить. Выскочил за калитку, посмотрел по сторонам и заметил, что скамейка возле забора уже освободилась от снега, стала сухой и голой, и он поспешил залезть на нее, чтобы хоть немного посидеть, закрыть глаза и послушать – с открытыми глазами всегда труднее расслышать все звуки, которые носятся в воздухе, и если не прислушиваться, они могут и не слететься, не смешаться ветром в беспрерывный шепот.
На лугу снега уже осталось мало, он собрался, уплотнился по канавкам и впадинам. Через мутноватый и густой воздух лес казался поднятой вверх, вздыбленной пашней, только верхушка высокого дуба выделялась одиноко на чистом небе. Дуб стоял почти на самом краю, и будка на нем отсюда, от улицы, походила на гнездо птицы. Даже хотелось, чтобы над этим гнездом, на самой вершине, сидела сейчас птица, отдыхая после долгого перелета, не двигаясь, только ожидая, что пройдет томительное время, и деревья станут покрываться зеленью, и лес станет привычным, и не так одиноко будет торчать эта высокая верхушка.