29 июня он пишет Вересаеву: «...театр съел меня начисто. Меня нет. Преимущественно «Мертвые души». Помимо инсценировок и поправок, которых царствию, по-видимому, не будет конца, режиссура, а кроме того, и актерство (с осени вхожу в актерский цех — кстати, как Вам это нравится?) <...> Кончилось все это серьезно: болен я стал, Викентий Викентьевич. <...> И бывает часто ядовитая мысль — уж не свершил ли я в самом деле свой круг? По ученому это называется нейрастения, если не ошибаюсь. А тут чудо из Ленинграда — один театр мне пьесу заказал. Делаю последние усилия встать на ноги и показать, что фантазия не иссякла. А может иссякла.»

1 июля он пишет Н. А. Венкстерн: «Все зависит от моих дел. Если все будет удачно (главная неудача к этому времени, в сущности, стала очевидной. — М. Ч.), постараюсь в июле, может быть в 10-х числах выбраться в Зубцов <...> План мой: сидеть во флигеле одному и писать, наслаждаясь высокой литературной беседой с Вами. Вне писания буду вести голый образ жизни: халат, туфли, спать, есть <...> Ну и ваши сандрузья! Расскажу по приезде много смешного и специально для Вас предназначенного.»

В первых числах июля Булгаков заключает договоры с Красным театром и с театром Вахтангова на пьесу на тему о будущей войне.

7 июля он посылает телеграмму Наталье Алексеевне Венкстерн в Зубцов: «Телеграфируйте есть ли для меня изолированное помещение». 9 июля: «Приеду двенадцатого».

Ответа на свое письмо Сталину Булгаков не дождался: войти второй раз в одну и ту же реку не удалось.

С окончательно разбитой надеждой на заграничную поездку он приезжает на Волгу — на недолгое, по-видимому, время. Здесь он берется вплотную за пьесу «Адам и Ева» — единственную, в сущности, реальную надежду выйти вновь на сцену театров.

22 июля 1931 года он пишет Вересаеву: «Сегодня, вернувшись из г. Зубцова, где я 12 дней купался и писал, получил Ваше письмо от 17. VII и очень ему обрадовался». Говоря о своей занятости последнего времени, он называл ее «неестественной» и пояснял: «Она складывается из темнейшего беспокойства, размена на пустяки, которыми я вовсе не должен был бы заниматься, полной безнадежности, неврастенических страхов, бессильных попыток. У меня перебито крыло». 25 и 26 августа, продолжая то же письмо, Булгаков пояснял причину своего состояния. Причина эта коренилась в разговоре более чем годовой давности и его последствиях — вернее, отсутствии тех последствий, которые им сначала уверенно ожидались.

«Есть у меня мучительное несчастье, — столь сильными словами определял Булгаков свое настроение последнего года. — Это то, что не состоялся мой разговор с генсекром. Это ужас и черный гроб. Я исступленно хочу видеть хоть на краткий срок иные страны. Я встаю с этой мыслью и с нею засыпаю.

Год я ломал голову, стараясь сообразить, что случилось? Ведь не галлюцинировал же я, когда слышал его слова? Ведь он же произнес фразу: «Быть может, Вам действительно нужно уехать за границу?..»

Он произнес ее! Что произошло? Ведь он же хотел принять меня?..»

В этом письме — еще один вариант фразы Сталина, как она запомнилась Булгакову (в письме к Сталину 1931 года он воспроизводил ее так: «...Вам действительно нужно ехать за границу...»)

Впоследствии Е. С. Булгакова предложит еще две версии этой фразы — в своем дневнике 1956 года («А может быть, правда — Вы проситесь за границу?») и в печатном тексте записи.

Это говорит, по-видимому, о том, что фраза, ставшая источником мучительных размышлений Булгакова нескольких последующих лет и предметом бесконечных интерпретаций, в том состоянии, которое владело им во время разговора, не запомнилась ему дословно.

Второе, гораздо более существенное, что вытекает из письма Вересаеву, — то, что реплика самого Булгакова, ставшая через четверть века после смерти ключевой для его официального статуса («Я очень много думал в последнее время — может ли русский писатель жить вне родины. И мне кажется, что не может»), год спустя вовсе не казалась Булгакову «закрывающей тему». Это значит, что она отнюдь не звучала столь определенно и отточенно, как это зафиксировано было Еленой Сергеевной в 1956 году. Надо думать, это были несколько сбивчивых фраз, сказанных в смятении, под наплывом «налетевшей, как обморок робости» (напомним, что эти строки из письма П. С. Попову 1932 года мы относим — предположительно — к описанию ситуации разговора 1930 года). Они не отменяли возможности обсуждения той же темы в лукаво обещанном Булгакову новом разговоре.

12 августа Вересаев писал Булгакову:

«Получил Ваше письмо — и не из слов Ваших, а из самого письма почувствовал, как Вы тяжело больны и как у Вас все смято на душе. И для меня совершенно несомненно, что одна из причин Вашей тяжелой душевной угнетенности — в этом воздержании от писания».

О каком воздержании шла речь? По-видимому, прежде всего имелся в виду роман — то есть, нечто внутренне-обязательное. К пьесе он относился на этот раз как к вещи заказной, зародившейся вне внутренней готовности к осуществлению именно такого рода замысла, и писал ее через силу.

Вересаев уговаривал его писать независимо от создавшейся ситуации, и даже приводил в пример себя: «Сужу сейчас по себе. Два года я работал над романом, 1½ года в самых тяжелых условиях жил на заводе, и вот — этою весною выяснил для себя с несомненностью, что о напечатают его сейчас <...> нечего и думать. Встал вопрос: для чего тогда писать? Но я этот вопрос отпихнул, — и вот упоенно работаю все лето, и получаю огромнейшее наслаждение...»

Понять до конца состояние Булгакова в это лето он вряд ли мог — он уже нашел какие-то приемлемые для себя формы жизни и работы, сбалансированные с реальностью, и призывал к тому же Булгакова: «продолжаю думать, что надежда на загр. отпуск — надежда совершенно безумная. Да, вот именно, — «кто поверит?» <...> думаю, рассуждение там такое: «писал, что погибает в нужде, что готов быть даже театральным плотником, — ну вот, устроили, получает чуть не партмаксимум. Ну, а насчет всего остального — извините!»[88]

6

В это лето в Москву приехал Е. И. Замятин. После перипетий 1929—1930 г. он находился в том самом положении, в котором Булгаков был год назад (и к которому теперь как бы приблизился заново); еще 15 июля 1929 г. Замятин писал Булгакову: «Как Вам известно — пьес я больше не пишу», а через год, 25 октября 1930 г. иронизировал: «К Вам — как к режиссеру и мастеру драматургии — направляю молодую драматургшу...» (оценивая этими словами полученную Булгаковым после мартовского письма возможность заниматься режиссурой и инсценировками; сам он в том же письме подписывается: «бывший писатель, а ныне — доцент Ленинградского кораблестроительного института»). Летом 1931 г. Замятин так же, как год назад Булгаков, обдумывал решительные шаги.

За помощью он вновь обратился к Горькому (он был в Москве с июня) и 3 июня 1931 г. писал жене в Ленинград: «Крючков уверял, что вопрос — дней. Послезавтра, вероятно, поеду на дачу к старику — ему лучше»; 14-го он побывал у Горького и 16-го сообщил Людмиле Николаевне, что «были только свои да Александр Николаевич (Тихонов — М. Ч.)», что Горький «был очень любезен», «взялся хлопотать и сегодня или завтра мое письмо «в собственные руки»; важное добавление: Горький «просит подумать» и на другой день снова — «просит передумать». «С Михаилом Афанасьевичем, — сообщил Замятин, — пока только созванивался; увижусь, вероятно, только завтра». 29-го июня, не дождавшись решения своего дела, Замятин собрался было уезжать домой, в Ленинград, но секретарь Горького П. Крючков удержал его, обещая скорых известий. Так он пробыл в Москве почти все лето, и 9 июля писал жене: «Если еще застряну — конечно, приезжайте: устроить жилье нетрудно, хотя бы у Мих<аила> Аф<анасьевича> (он сейчас один) или у вахтанговцев».

С Булгаковым он в это лето встречался не раз.

С. А. Ермолинскому запомнилось: специально, чтобы поговорить без свидетелей о письме Булгакова 1930 г. (возможно, только тогда и прочитанном Замятиным), они втроем пошли в Парк культуры. Конечно, Замятин знал о втором письме, но речь, как помнится Ермолинскому, шла о первом. «Вы совершили ошибку — поэтому Вам и отказано, — говорил Замятин. — Вы неправильно построили свое письмо — пустились в рассуждения о революции и эволюции, о сатире!.. А между тем надо было написать четко и ясно — что Вы просите Вас выпустить — и точка! Нет, я напишу правильное письмо!» Но разница была в том, что ни в момент писания, ни в это лето у Булгакова, по-видимому, вовсе не было полного совпадения в целях и

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×