предмет в художественном мире Булгакова, а самоубийство из браунинга описано в рассказе «Морфий» и — как готовящееся, но не произошедшее — в неоконченной повести 1929 г. (где описано «прикосновение к коже холодного ствола» и подробно дано само устройство «автоматического пистолета» — функционально заменяющего здесь револьвер, — благодаря которому «вездесущий Бог спас меня от греха») и развившемся из нее «Театральном романе». Поэтому вручение Воландом револьвера поэту (вместе с кольцами — обручение любовников) в третьей редакции (к этим главам мы еще обратимся) вряд ли должно отсылать нас только к теме Маяковского (Л. Флейшман) и имеет источником, конечно, устойчивый для Булгакова мотив. Упомянутым автором правомерно, прежде всего, привлечено внимание к тому факту, что смерть Маяковского произошла в первый день страстной недели, что бросает некоторый свет на формирование нескольких линий романа. Попытка «теснее связать» гибель поэта с новозаветными главами романа могла бы, пожалуй, быть дополнена следующими воспоминаниями Л. Лавинской (в сб.: «Маяковский в воспоминаниях родных и друзей»): «16-го утром Агранов сказал, что Маяковского будут хоронить на лафете, а в середине дня стало известно, что дадут простой грузовик — все-таки самоубийца. В этот день, проходя по одной из зал, увидела Агранова, окруженного кучкой лефовцев. Он что-то показывал. Я подошла, и он мне передал какую-то фотографию, предупредив, чтобы смотрела быстро и чтоб никто из посторонних не видел. Это была фотография Маяковского,
Заметим также, что Булгаков, конечно, обратил самое пристальное внимание на опубликованное в газетах предсмертное письмо Маяковского, направленное не только «Всем», но, в частности, тому же адресату («Товарищ правительство»), и, как кажется, не мог не оценить того обстоятельства, что автор этого письма, в отличие от него самого,
Мы отмечали уже реминисценцию из предсмертных стихов Маяковского в исповедально-итоговом стихотворении Булгакова от 28 декабря 1930 г. Она укрепляет нас в мысли, что тема смерти (и самоубийства) в творчестве Булгакова с этих пор (а значит, главным образом, в трансформирующемся замысле романа) развивается в какой-то степени под знаком смерти Маяковского и в дальнейшем может и должна быть сопоставлена с этой темой у поэта. Последний поступок Маяковского был первым его поступком, родственным Булгакову (ср. у Цветаевой в уже цитированном поминальном цикле «Маяковскому»: «Парень! не по-маяковски Действуешь: по-шаховски»; «Класса белую подкладку Выворотить напослед», «Дворяно-российский жест» и т. п.). Быть может, нелишним будет отметить, что, по свидетельствам тех, кто был близок Булгакову во второй половине 1920-х годов, самоубийство Есенина прошло в их кругу «незамеченным». Отважимся высказать предположение, что, среди прочего, Булгакову был чужд избранный (в этом случае) способ. Напомним, что через много лет, в конце 1939 г., больной Булгаков, твердо зная, как врач, о неизбежности своей скорой и мучительной смерти, напишет приятелю киевских лет А. Гдешинскому: «Как известно, есть один приличный вид смерти — от огнестрельного оружия, но такового у меня, к сожалению, не имеется». В описываемое нами время (1930— 1931 гг.) для Булгакова перипетии своей
В сфере творческого процесса Булгакова в это время совершается как бы два встречных движения. С одной стороны, размышления о важных жизненных поступках и своей судьбе, приобретя форму автобиографического художественного задания, должны были скорректироваться с рамками уже имевшегося замысла. С другой же стороны, сам роман о Иешуа и Воланде с заложенной в нем проблематикой и вневременным характером событий, в которых участвуют Пилат и Иешуа, не мог не наложить отпечатка на осмысление Булгаковым своих биографических проблем — повлиять на осознание своей биографии как вневременной судьбы. История Иешуа и Пилата подсказывала мысль о необратимости последствий роковых шагов, о вечной расплате того, кто стал, как новый герой романа Мастер, искать помощи у сатаны и этим сам связал свою дальнейшую судьбу с дьявольской силой (поэтому, в первую очередь, он и «не заслужил света»).
9 сентября 1933 года Елена Сергеевна записывала со слов Булгакова: «В 12 ч. дня в МХАТе Горький читал «Достигаева». Встречен был аплодисментами, актеры стояли. Была вся труппа. Читал в верхнем фойэ. Горький: — Я прямо оглох от аплодисментов. У меня ухо теперь отзывается только на крик «ура».
В антракте — встреча с Горьким и Крючковым. Крючков сказал, что письмо М. А. получено... что А. М. очень занят был, как только освободится... — А я думал, что А. М. не хочет принять меня. — Нет, нет!
По окончании пьесы аплодисментов не было. Горький: — Ну, говорите, в чем я виноват? Немирович: —Ни в чем не виноваты. Пьеса прекрасная, мудрая». По-видимому, то, что в дневнике названо «встречей», было не более, чем обмен приветствиями. Диалога с Горьким не получилось — его заместил диалог с секретарем Горького П. П. Крючковым, быстро взявшим на себя, по воспоминаниям современников, функции посредника между Горьким и теми, кто желал личной с ним встречи.
В театре обсуждался вопрос о «Беге» и в обсуждении этом активное участие принимал Афиногенов, вернувшийся недавно из длительной поездки по разным странам и охотно дававший советы, как человек, повидавший мир; Булгакова это раздражало; право на литературные советы ему он признавал за немногими и оставлял, во всяком случае, за собою выбор советчиков.
17-го сентября, вечером, Булгаков прочел две главы романа H. H. Лямину. Это было одно из первых чтений заново пишущегося романа.
Сохранился любопытный документ этого времени. 8 сентября Булгакову принесли анкету с вопросами, касающимися отношения к Салтыкову-Щедрину (анкета была подготовлена редакцией «Литературного