знатоку Гоголя — люди нехудожественные, без вкуса, и уверенным тоном излагают свои требования насчет художественного произведения, над которым писатель этот работает, утомляя его безмерно и наводя скуку».
Но день сменялся другим, настроение разряжалось. — 11 декабря. «Вечер — чудесный: Леонтьевы, Арендты, Ермолинские, угощала их пельменями, мороженым. После ужина Миша прочел Тараканьи бега и сцену в Париже из «Бега».
И 13 декабря — до 4-х утра сидят с Ляминым — «ели мандарины и увлеченно разговаривали о Художественном театре».
...Когда в доме у них собирались по вечерам друзья, и шел ужин — в заведенном порядке подачи блюд (вдумчиво подобранных заранее хозяйкой дома) ; и закипал дружелюбный разговор, от которого спохватывались и начинали собираться домой едва ли не под утро — в этом не было для него чего-то суетного, нарушающего ритм жизни, норму. Скорее напротив — в этом и была норма, та вожделенная норма, которою все не удавалось насладиться — ни после киевских «страшных громыхающих лет» (как определил он их в очерке «Киев-город»), ни после ни с чем не сообразной (с его точки отсчета), не раз им также названной
Не все вечера были одинаково уютны. Бывали гости, не слишком желанные или же званные хозяином ради острых ощущений, ради изучения нравов. Бывал время от времени Э. Жуховицкий, то с вопросами — что пишут из Парижа? — то с какими-нибудь новостями. «Пикантнейшее сообщение, — записывает Елена Сергеевна 14 декабря: — оказывается, что Анатолий Каменский, который года четыре тому назад уехал за границу, стал невозвращенцем, шельмовал СССР — теперь находится в Москве! Тут Миша не выдержал и сказал: «Ну, это уже мистика, товарищи!» Жуховицкий был сам не свой, что-то врал, бегал глазами и был дико сконфужен. Для меня он теперь совсем понятен; мы не раз ловили его с Мишей на лжи». И впечатления от этого гостя находили разнообразные отражения на страницах его рукописей — в том числе и в сцене появления Азазелло в том подвальчике, куда вернулись было любовники: «— Просят вас, — просипел он, косясь на окно, в которое уже вплывала волна весенних сумерек, — с нами. Короче говоря едем. <...>
— Меня? — спросил шопотом поэт.
— Вас.
<...> «Эге... предатель...» — мелькнуло у него в голове слово. Он уставился прямо в сверкающий глаз.
— Куда меня приглашают ехать? — сухо спросил поэт.
— Местечко найдем, — сипел Азазелло соблазнительно и дыша водкой, — да и нечего, как ни верти, торчать тут в полуподвале. Чего тут высидишь?
«Предатель, предатель, предатель...» — окончательно удостоверился поэт...» Грани предательства отразит и фигура Богохульского (напоминающая по звуковому облику фамилию «Жуховицкий»), которая развернется в поздних редакциях в Алоизия (ср. имя «Эммануил») Могарыча. Напомним: «нигде до того я не встречал и уверен, что нигде не встречу человека такого ума, каким обладал Алоизии. Если я не понимал смысла какой-нибудь заметки в газете, Алоизий объяснял мне ее буквально в одну минуту, причем видно было, что объяснение это ему не стоило ровно ничего. <...> Покорил меня Алоизий своей страстью к литературе. Он не успокоился до тех пор, пока не упросил меня прочесть ему мой роман весь от корки до корки... Он совершенно точно объяснил мне, и я догадывался, что это безошибочно, почему мой роман не мог быть напечатан». Он рисовал фигуру человека, в совершенстве владеющего тем обыденным языком современности, которому сам он не только не выучился, но не хотел выучиваться.
Заслуживает внимания продолжение записи в дневнике от 14 декабря: «Все ушли, а Дмитриев остался и сидел долго, причем опечалил нас. Миша думает, что у него нервное расстройство, он не спит. Очевидно явное переутомление — у него бешеная работа».
Возможно, в этой записи зашифрован рассказ Дмитриева о тяжелой ситуации, в которую попала его жена, красавица Елизавета Исаевна Долуханова.
Со слов нескольких современниц нам известно, что в середине 30-х годов ее вызвали в НКВД и предложили стать постоянной осведомительницей. Еще с конца 1920-х годов она и ее сестра пользовались большим успехом в ленинградской литературной среде, были обаятельными хозяйками салона. В Елизавету Исаевну был влюблен Тынянов, квартиру сестер посещали Маяковский, Олейников. Теперь ей, уже жене В. В. Дмитриева, предложили активнее принимать гостей... Ища мотива для отказа, она сказала, что у них маленькая квартира. «Пусть это Вас не беспокоит — с квартирой мы поможем!»
Нервное расстройство Дмитриева и было, по-видимому, связано с безысходностью ситуации.
18 декабря. «Прекрасный вечер: у Вересаева работа над Пушкиным. Мишин план. Самое яркое в начале — Наталья, облитая светом с улицы ночью, и там же в квартире ночью тайный приход Дантеса, в середине пьесы — обед у Салтыкова (чудак, любящий книгу), в конце — приход Данзаса с известием о ранении Пушкина».
19 декабря. «Вечером — Дина Радлова (художница, жена Н. Э. Радлова. —
22 декабря. «Вообще все эти дни Миша мучается, боится, что не справится с работой: «Ревизор», «Иван Васильевич» и надвигается «Пушкин».
24 декабря у Булгаковых — елка для детей Елены Сергеевны, так напоминающая ему, видимо, дом на Андреевском спуске, младших братьев, с которыми привелось расстаться так рано и навсегда. «Сначала мы с Мишей убрали елку, разложили под ней всем подарки, потушили электричество, зажгли свечи на елке — Миша заиграл марш — и ребята влетели в комнату. Сережка за дверью волновался до слез — не мог дождаться. Дикий визг, топот, крики! Потом, по программе, спектакль. Миша написал текст по «Мертвым душам» — две сценки — одна у Собакевича, другая — у Сергея Шиловского. Я — Чичиков, Миша — Собакевич. Потом я — Женька, а Миша — Сергей... Миша для роли Сережи надел трусы, Сергеево пальто, которое ему едва доходило до пояса, и матроску. Красный громадный рот». Спектакль смотрят домашние. «Успех. Потом — ужин с пельменями и с рождественскими сластями».
И снова 28 декабря Елена Сергеевна записывает с горечью: «Я чувствую, насколько вне Миши работа над «Ревизором», как он мучается с этим. Работа над чужими мыслями из-за денег. И безумно мешает работать над Пушкиным. Перегружен мыслями, которые его мучают. К 9 вечера — Вересаевы. Работа над пьесой. Миша рассказывал, что придумал, и пьеса уже видна. Виден Николай, видна Александрина и самое сильное, что осталось в памяти сегодня, сцена у Геккерена — приход слепого Строганова, который решает