что он сказал это, побледнев, в ту же секунду, как раздался этот странный возглас, — будто он все время ждал его. — М. Ч.).

Он прочитал телеграмму вслух: «Надобность поездке отпала возвращайтесь Москву». После первой минуты растерянности Елена Сергеевна сказала твердо: «Мы едем дальше. Поедем просто отдыхать»...»

Спутники, еле успев переодеть пижамы и выкинуть на перрон чемоданы, сошли в Серпухове. Булгаковы поехали дальш;е, оглушенные сообщением. Быстро стало ясно, что надо все-таки возвращаться в Москву. Они сошли с поезда в Туле. С трудом сумели нанять легковую машину до Москвы. Елена Сергеевна тщательно описала на другой день эту поездку. Булгакова мучила неожиданная резь в глазах, он прикрывал их рукой. «В машине думали: на что мы едем? На полную неизвестность?» (Просматривая дневник в 1950-е годы, Елена Сергеевна вписала по памяти слова Булгакова: «Навстречу чему мы мчимся? Может быть, смерти?») «Через три часа бешеной езды, то есть в 8 вечера, были на квартире. Миша не позволил зажечь свет, горели свечи». Вечером звонили из МХАТа, просили придти для официального разговора. «Состояние Миши ужасно. Утром рано он мне сказал, что никуда идти не может. День он провел в затемненной комнате, свет его раздражает». Второй раз в судьбе Булгакова Батум расколол его надежды. Он заводит в этот день тетрадь — «Занятия иностранными языками» (французским и итальянским). 16 августа. «...В третьем часу дня — Сахновский и Виленкин». Прежде всего Сахновский заявил, что «театр ни в коем случае не меняет ни своего отношения к М. А., ни своего мнения о пьесе, что театр выполнит все свои обещания, то есть — о квартире, и выплатит все по договору. Потом стал сообщать: пьеса получила наверху резко отрицательный отзыв. Нельзя такое лицо как Сталин, делать литературным образом (позже Елена Сергеевна, уточняя тогдашние формулировки, заменила — «романтическим героем»), нельзя ставить его в выдуманные положения и вкладывать в его уста выдуманные слова. Пьесу нельзя ни ставить, ни публиковать. Второе — что наверху посмотрели на представление этой пьесы Булгаковым как на желание перебросить мост и наладить отношение к себе (можно вообразить себе, как грянули в голове Булгакова, в момент, когда он выслушивал это, слова Хлудова, обращенные к вестовому Крапилину в его собственной пьесе: «Плохой солдат! Ты хорошо начал, а кончил скверно». — М. Ч.). Это такое бездоказательное обвинение, — записывает Елена Сергеевна (несомненно, суммируя то, что говорил в этот вечер Булгаков, говорил собеседнику, принесшему эти вести, но, в сущности, в пустоту: ведь тот, от которого это исходило, услышать его не мог), — как бездоказательно оправдание. Как можно доказать, что никакого моста М. А. не думал перебрасывать, а просто хотел как драматург, написать пьесу — интересную для него по материалу, с героем, — чтобы пьеса эта не лежала в письменном столе, а шла на сцене?! Вечером пришел Яков (Я. Л. Леонтьев. — М. Ч.). Разговор с Мишей, — Миша думает о письме наверх».

Известия, принесенные из театра, подействовали на него, пожалуй, не менее сильно, чем самый крах пьесы.

18 августа. «Сегодня днем Сергей Ермолинский, почти что с поезда, только что приехал из Одессы и узнал. Попросил Мишу прочитать пьесу. После окончания — крепко поцеловал Мишу. Считает пьесу замечательной. Говорит, что образ героя сделан так, что если он уходит со сцены, ждешь — не дождешься, чтобы он скорей появился опять. Вообще говорил много и восхищался, как профессионал, понимающий все трудности задачи и виртуозность выполнения. <...> За весь день — ни одного звонка. <...> Миша все время мучительно раздумывает над письмом наверх». Вечером идет к Сергею Ермолинскому. 19 августа вновь пришел Виленкин. «Миша говорил с ним, что у него есть точные документы, что задумал он эту пьесу в начале 36-го года, когда вот-вот должны были появиться на сцене и «Мольер», и «Пушкин», и «Иван Васильевич». 1 час ночи. Калишьян не пришел. Телефон молчит, Миша сидит над итальянским языком. Я — по хозяйству.»

22 августа. Визит Калишьяна. «Убеждал, что фраза о «мосте» не была сказана. Уговаривал писать пьесу о совет ских людях. Спрашивал: а к первому января она будет готова?

Попросил дать «Бег», хотя тут же предупредил, что надежд на ее постановку сейчас никаких нет. У Миши после этого разговора настроение испортилось. ... Вечером Виленкин, а потом Миша пошел к Сереже Ермолинскому».

В своих воспоминаниях Ермолинский рассказывает сегодня об этом так: «Его первое появление у меня после случившегося трудно забыть. Он лег на диван, некоторое время лежал, глядя в потолок, потом сказал:

— Ты помнишь, как запрещали «Дни Турбиных», как сняли «Кабалу святош», отклонили рукопись о «Мольере»? И ты помнишь — как ни тяжело было все это, у меня не опускались руки. Я продолжал работать, Сергей! А вот теперь смотри — я лежу перед тобой продырявленный...

Я хорошо запомнил это странноватое слово — продырявленный. Но я хорошо понял, о чем он говорит. Он осуждал писательское малодушие, в чем бы оно ни проявлялось, особенно же, если было связано с расчетом — корыстным или мелкочестолюбивым, не говоря уже о трусости. Тем беспощаднее он осудил самого себя и говорил об этом прямо, без малейшего снисхождения. ... В те годы окружающие его люди, даже самые близкие, рассматривали его поступок как правильный, стратегический ход. Друзья были потрясены катастрофой с пьесой, сочувствовали автору, недоумевали. Да, в те годы поведение его никем не осуждалось, напротив, оно выглядело вполне нормально и естественно. А теперь, когда я рассказываю, как все было, мне говорят: не надо об этом». Ермолинский возражает тем, кто боится, что это бросает тень на «безукоризненный писательский образ»: «Несчастный эпизод с пьесой „Батум', трагически пережитый им, отнюдь не снижает его образ, не мельчит, а напротив — укрупняет».

23 августа. «Миша упорно заставляет себя сидеть над языками — очевидно, с той же целью, как я над уборкой».

26 августа. «Сегодня — сбор труппы в Большом и первое заседание... Миша был. Слова Самосуда (о «Батуме»): а нельзя ли из этого оперу сделать? Ведь опера должна быть романтическая...»

26 августа. «...В общем скажу, за это время видела столько участья, нежности, любви и уважения к Мише, что никак не думала получить. Это очень ценно... У Миши состояние духа раздавленное. Он говорит — выбит из седла окончательно. Так никогда не было».

«Немирович не может успокоиться с этой пьесой, — записывала Елена Сергеевна 30 августа со слов Бокшанской, — и хочет непременно просить встречи с И. В. и говорить по этому поводу».

Самого Булгакова это уже, в сущности, не касалось. Он был погружен в расчеты с самим собой — гораздо более жестокие, чем в 1930—1931 гг.

Начинался сентябрь 1939 г., газеты были полны сообщений о военных действиях в европейских странах. В доме Булгакова их читали, обсуждали. Вяло говорили и о поездке на юг — в тот же Батум, для отдыха. 7 сентября пришли Хмелев и Калишьян, который «очень уговаривал не ехать в Батум... Говорил с Мишей о новой пьесе, очень настойчиво, предлагал заключить договор. Потом заговорил об инсценировке «Вешних вод». (Можно попытаться вообразить, что испытывал Булгаков, слушая, как ему предлагают начать заново уже пройденный однажды жизненный круг...).

«Конечно, все разговоры о войне, — записывала Елена Сергеевна 8 сентября — ...Ходили мы в театр для разговора с Я. (Леонтьевым). Он не советует ехать в Батум (у нас уже были заказаны билеты на 10 сентября). Доводы его убедительны. И пункт неподходящий, и время. Уговорил поехать в Ленинград. Обещал достать билеты и номер в «Астории».

9 сентября, готовясь к отъезду в Ленинград, Елена Сергеевна записала: «Ужасно мы огорчены, что сорвалась поездка на юг. Так хотелось покупаться, увидеть все эти красивые места». Это последняя запись в дневнике, следующая будет сделана через двадцать дней — но уже в совсем новой жизненной ситуации.

4

Сохранился маленький настольный календарик на 1939 г., в котором делала Елена Сергеевна краткие записи — возможно, уже в Москве, вспоминая роковые дни. 11 сентября. «Астория» (Лен.). Чудесный номер, радостная телеграмма Якову. Гулять. Не различал надписей на вывесках, все раздражало — домой. Поиски окулиста». На другой день нашли врача: Булгаков жаловался на резкое ухудшение зрения. «Настойчиво уговаривает уехать... Страшная ночь. („Плохо мне, Люсенька. Он мне подписал смертный приговор')». По-видимому, уже ленинградским врачом были высказаны предположения о той самой болезни, которая унесла в могилу его отца на 48-м году жизни. Самому Булгакову шел уже 49-й. 15-го

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×