военврач Булгаков во Владикавказе, — сначала с погонами, потом без погон. В «Записках на манжетах» в описании первого московского месяца мелькает такая деталь: «Я глубже надвигаю летнюю фуражку (и эта летняя фуражка глубокой осенью крайне значима для Булгакова — приведем в доказательство этого фрагмент подчеркнуто негативного описания обстановки в редакции в уже цитированной рукописи 1929 г.: «На вешалке висят мокрые пальто сотрудников. Осень, но один из сотрудников пришел в капитанской кепке с белым верхом, и она мокнет и гниет на гвозде». —
Осень и зима 1921-го, по-видимому, с достаточным приближением к биографической реальности описаны в очерке «Сорок сороков», где Москва показывается герою «сперва — в слезливом осеннем тумане, в последующие дни — в жгучем морозе. Белые дни и драповое пальто. О, чертова дерюга! Я не могу описать, насколько я мерз. Мерз и бегал. Бегал и мерз». И там же — «...в драповой дерюге».
H. Л. Гладыревский, уже тяжело больной, рассказывал нам 19 декабря 1969 года: «Миша очень мерз, и я ему отдал полушубок романовский. — Меня в нем в редакции не впускают — так он мне говорил вместо благодарности... А мне он отдал взамен пальто, в котором он приехал, черное, — как у немецких военнопленных. Этот полушубок мне достался в 15-м году: мы с одним товарищем — тогда мы были в лазарете, в Красном Кресте, — пошли в Офицерское экономическое общество и купили себе полушубки... Мне товарищ прислал потом в Москву, а я его Мише отдал, а он мне пальто, ветром подбитое. Когда я, знаете, зимой носил это пальто, у меня было впечатление, что я иду просто без пальто».
А вот описание совсем другой одежды, оставленное очевидцем жизни Булгакова тех же первых московских лет — в «Гудке»: «Сидит Булгаков в соседней комнате, но свой тулупчик он почему-то каждое утро приносит на нашу вешалку.
Сам Михаил Афанасьевич аттестует тулупчик так:
— Русский охабень. Мода конца семнадцатого столетия. В летописи в первый раз упоминается под 1377 годом. Сейчас у Мейерхольда в таких охабнях думные бояре со второго этажа падают» (И. Овчинников).
Татьяна Николаевна не помнила романовского полушубка, зато прекрасно помнила охабень — «Была шуба в виде ротонды, какие носили старики духовного звания. На енотовом меху, и воротник выворачивался наружу мехом, как у попов. Верх был синий, в рубчик. Она была длинная и без застежек — действительно, запахивалась и все. Это, наверно, была отцовская шуба. Может быть, мать прислала ему из Киева с кем-нибудь, а может быть, он сам привез в 1923 году...»
Эту шубу вспоминают многие, описывая ее каждый на свой лад. В. Катаев утверждает в своих газетных воспоминаниях о Булгакове, что тот однажды пришел в редакцию «Накануне» в этой шубе, одетой прямо на пижаму, — и тут же упоминает, что сам Булгаков этот эпизод возмущенно отрицал; отрицала саму возможность этого эпизода и Татьяна Николаевна. Это — черты легенды о провинциале, не вписывающемся в столичную жизнь.
На фотографии, помещенной в «Рупоре», Булгаков — в блузе с отложным воротником — толстовке.
«Одет он был, конечно, прескверно, шапчонка эта военная прескверная, без кокарды, конечно, и вот этот похабень (так называла Татьяна Николаевна). Еще во Владикавказе ему сшили толстовку из сурового льняного полотна — с карманами накладными, с поясом. Дома у него была пижама — Костя подарил ему заграничную — ему родители часто присылали посылки из Японии (подарок этот был сделан, видимо, вскоре по приезде, поскольку не позже, чем в начале ноября 1921 Костя, двоюродный брат Булгакова, уехал в Киев, а затем за границу. —
Синеглазый немножко играл роль известного русского писателя, даже, может быть, классика, и дома ходил в полосатой байковой пижаме, стянутой сзади резинкой, что не скрывало его стройной фигуры, и, конечно, в растоптанных шлепанцах.
На стене перед столом были наклеены разные курьезы из иллюстрированных журналов, ругательные рецензии, а также заголовок газеты «Накануне» с переставленными буквами, так что получалось не «Накануне», а «Нуненака» (В. Катаев, «Алмазный мой венец»).
Что за обстановка была в комнате в момент вселения Булгаковых и в последующие год-полтора?
«В комнате этой была уже мебель — два шкафчика, письменный стол ореховый, диван, большое зеркало... Была даже кое-какая посуда — супник белый. А ели мы сначала на белом кухонном шкафчике. Потом однажды я шла по Москве и слышу: «Тасенька, здравствуй!» Это была жена саратовского казначея. Она позвала меня к себе: «Пойдем — у меня же твоя родительская мебель». Оказывается, она вывезла из Саратова мебель, в том числе стол родителей. Стол был ореховый, овальный, на гнутых ножках (он стоял в квартире Т. Н. до ее смерти, но обезображенный в последующей ее жизни соседом, отпилившим в приступе ярости у стола две ножки... —
30 декабря 1922 года Булгаков пришел на заседание «Никитинских субботников» — прочесть свои «Записки на манжетах». Слушать его собрались не более двух с половиной десятков человек — круг обычных посетителей кружка: В. Вересаев, В. Дынник, В. Звягинцева, К. Липскеров; из беллетристов, уже имеющих известность, были Андрей Соболь, М. Я. Козырев, А. Я. Яковлев; пришел и маститый Василий Евграфович Чешихин-Ветринский, автор известных очерков о русских писателях и критиках — 40-летне его литературной деятельности отмечали на предыдущем субботнике, 23 декабря, на котором Булгакова и объявили в программе следующего заседания. Здесь же был и постоянный участник «Никитинских субботников» Иван Никанорович Розанов. Пустили по гостям лист росписей, и Булгаков расписался в нем крупно, крупней всех остальных. «Михаил Афанасьевич в своем предварительном слове указывает, — записали в протоколе, — что в этих записках, состоящих из 3-х частей, изображена голодная жизнь поэта где-то на юге. Писатель приехал в Москву с определенным намерением составить себе литературную карьеру. Главы из 3-й части Михаил Афанасьевич и читает». Из этой краткой записи становится ясно, что чтение «Записок» началось с конца. Продолжено оно было только в следующем году. Неизвестно, было ли предусмотрено это продолжение заранее или об этом попросили слушатели; во всяком случае, никакого обсуждения «Записок» в этот раз не было — дальше Илья Сельвинский стал читать поэму «Рысь», и ее слушатели обсуждали. В дневнике одного из участников заседания в краткой записи о субботнике имя Булгакова названо с ошибкой «30 дек. Субботник Никит. Из повести Булгакова Мих. Як. «Зап. на манжетах», «Рысь» — поэма Сельвинского...». Хотя ошибка понятна — подвернулось под руку имя давно знакомого всем секретаря «субботников» Михаила Яковлевича Козырева, но все же она характерна: Булгакова в Москве не знают.
...Итак, пошел январь 1923 года. Стояла вторая московская зима Булгакова. К северному климату он привыкал с трудом — недаром в очерке «Москва 20-х годов» так вспомнит впоследствии свои первые здешние впечатления: «Был совершенно невероятный, какого никогда даже не бывает, мороз».
Какою виделась тогдашняя Москва киевлянину, хотя и несколько лет как покинувшему Киев? Не такою, во всяком случае, как коренному москвичу. Чтобы представить ранние булгаковские впечатления от города, глянем на тогдашнюю столицу глазами одной киевлянки. Она въезжала в Москву 1 декабря 1922