военврач Булгаков во Владикавказе, — сначала с погонами, потом без погон. В «Записках на манжетах» в описании первого московского месяца мелькает такая деталь: «Я глубже надвигаю летнюю фуражку (и эта летняя фуражка глубокой осенью крайне значима для Булгакова — приведем в доказательство этого фрагмент подчеркнуто негативного описания обстановки в редакции в уже цитированной рукописи 1929 г.: «На вешалке висят мокрые пальто сотрудников. Осень, но один из сотрудников пришел в капитанской кепке с белым верхом, и она мокнет и гниет на гвозде». — М. Ч.), поднимаю воротник шинели». Вторую шинель, серого солдатского сукна, он отдал жене — она перешила ее себе и ходила в этом пальто в Москве. Правда, в тех же «Записках на манжетах» в описании последних батумских дней отмечено: «Через час я продал шинель на базаре». Во всяком случае, во всех описаниях первой московской зимы фигурирует холодное, не подходящее для зимы пальто, перешитое ли из шинели или сменившее ее (что могло быть сделано и во избежание лишних вопросов). 17 ноября 1921 г. он пишет матери: «Оба мы носимся по Москве в своих пальтишках. Я поэтому хожу как-то боком (продувает почему-то левую сторону)».

Осень и зима 1921-го, по-видимому, с достаточным приближением к биографической реальности описаны в очерке «Сорок сороков», где Москва показывается герою «сперва — в слезливом осеннем тумане, в последующие дни — в жгучем морозе. Белые дни и драповое пальто. О, чертова дерюга! Я не могу описать, насколько я мерз. Мерз и бегал. Бегал и мерз». И там же — «...в драповой дерюге».

H. Л. Гладыревский, уже тяжело больной, рассказывал нам 19 декабря 1969 года: «Миша очень мерз, и я ему отдал полушубок романовский. — Меня в нем в редакции не впускают — так он мне говорил вместо благодарности... А мне он отдал взамен пальто, в котором он приехал, черное, — как у немецких военнопленных. Этот полушубок мне достался в 15-м году: мы с одним товарищем — тогда мы были в лазарете, в Красном Кресте, — пошли в Офицерское экономическое общество и купили себе полушубки... Мне товарищ прислал потом в Москву, а я его Мише отдал, а он мне пальто, ветром подбитое. Когда я, знаете, зимой носил это пальто, у меня было впечатление, что я иду просто без пальто».

А вот описание совсем другой одежды, оставленное очевидцем жизни Булгакова тех же первых московских лет — в «Гудке»: «Сидит Булгаков в соседней комнате, но свой тулупчик он почему-то каждое утро приносит на нашу вешалку. Тулупчик единственный в своем роде: он без застежек и без пояса. Сунул руки в рукава и можешь считать себя одетым.

Сам Михаил Афанасьевич аттестует тулупчик так:

— Русский охабень. Мода конца семнадцатого столетия. В летописи в первый раз упоминается под 1377 годом. Сейчас у Мейерхольда в таких охабнях думные бояре со второго этажа падают» (И. Овчинников).

Татьяна Николаевна не помнила романовского полушубка, зато прекрасно помнила охабень — «Была шуба в виде ротонды, какие носили старики духовного звания. На енотовом меху, и воротник выворачивался наружу мехом, как у попов. Верх был синий, в рубчик. Она была длинная и без застежек — действительно, запахивалась и все. Это, наверно, была отцовская шуба. Может быть, мать прислала ему из Киева с кем-нибудь, а может быть, он сам привез в 1923 году...»

Эту шубу вспоминают многие, описывая ее каждый на свой лад. В. Катаев утверждает в своих газетных воспоминаниях о Булгакове, что тот однажды пришел в редакцию «Накануне» в этой шубе, одетой прямо на пижаму, — и тут же упоминает, что сам Булгаков этот эпизод возмущенно отрицал; отрицала саму возможность этого эпизода и Татьяна Николаевна. Это — черты легенды о провинциале, не вписывающемся в столичную жизнь.

На фотографии, помещенной в «Рупоре», Булгаков — в блузе с отложным воротником — толстовке.

«Одет он был, конечно, прескверно, шапчонка эта военная прескверная, без кокарды, конечно, и вот этот похабень (так называла Татьяна Николаевна). Еще во Владикавказе ему сшили толстовку из сурового льняного полотна — с карманами накладными, с поясом. Дома у него была пижама — Костя подарил ему заграничную — ему родители часто присылали посылки из Японии (подарок этот был сделан, видимо, вскоре по приезде, поскольку не позже, чем в начале ноября 1921 Костя, двоюродный брат Булгакова, уехал в Киев, а затем за границу. — М. Ч.).Пижама была коричневая, в среднюю клетку, кажется, синюю с красным — как бывают шотландские юбки. И он всегда ходил дома в этой пижаме, и потом один знакомый — Леонид Саянский — даже изобразил его на карикатуре в этой пижаме...». Этой пижаме было придано впоследствии мемуаристами даже особое значение. «У синеглазого был настоящий письменный стол, как полагается у всякого порядочного русского писателя, заваленный рукописями, газетами, газетными вырезками и книгами, из которых торчали бумажные закладки.

Синеглазый немножко играл роль известного русского писателя, даже, может быть, классика, и дома ходил в полосатой байковой пижаме, стянутой сзади резинкой, что не скрывало его стройной фигуры, и, конечно, в растоптанных шлепанцах.

На стене перед столом были наклеены разные курьезы из иллюстрированных журналов, ругательные рецензии, а также заголовок газеты «Накануне» с переставленными буквами, так что получалось не «Накануне», а «Нуненака» (В. Катаев, «Алмазный мой венец»).

Что за обстановка была в комнате в момент вселения Булгаковых и в последующие год-полтора?

«В комнате этой была уже мебель — два шкафчика, письменный стол ореховый, диван, большое зеркало... Была даже кое-какая посуда — супник белый. А ели мы сначала на белом кухонном шкафчике. Потом однажды я шла по Москве и слышу: «Тасенька, здравствуй!» Это была жена саратовского казначея. Она позвала меня к себе: «Пойдем — у меня же твоя родительская мебель». Оказывается, она вывезла из Саратова мебель, в том числе стол родителей. Стол был ореховый, овальный, на гнутых ножках (он стоял в квартире Т. Н. до ее смерти, но обезображенный в последующей ее жизни соседом, отпилившим в приступе ярости у стола две ножки... — М. Ч.).Мыпошли с Михаилом, ему стол очень понравился, и мы его взяли и взяли еще наше собрание сочинений Данилевского в хороших переплетах... Стол был бабушки со стороны отца, а ей достался от кого-то из предков... Потом мы купили длинную книжную полку — боковинами ее были два сфинкса — и повесили ее над письменным столом».

30 декабря 1922 года Булгаков пришел на заседание «Никитинских субботников» — прочесть свои «Записки на манжетах». Слушать его собрались не более двух с половиной десятков человек — круг обычных посетителей кружка: В. Вересаев, В. Дынник, В. Звягинцева, К. Липскеров; из беллетристов, уже имеющих известность, были Андрей Соболь, М. Я. Козырев, А. Я. Яковлев; пришел и маститый Василий Евграфович Чешихин-Ветринский, автор известных очерков о русских писателях и критиках — 40-летне его литературной деятельности отмечали на предыдущем субботнике, 23 декабря, на котором Булгакова и объявили в программе следующего заседания. Здесь же был и постоянный участник «Никитинских субботников» Иван Никанорович Розанов. Пустили по гостям лист росписей, и Булгаков расписался в нем крупно, крупней всех остальных. «Михаил Афанасьевич в своем предварительном слове указывает, — записали в протоколе, — что в этих записках, состоящих из 3-х частей, изображена голодная жизнь поэта где-то на юге. Писатель приехал в Москву с определенным намерением составить себе литературную карьеру. Главы из 3-й части Михаил Афанасьевич и читает». Из этой краткой записи становится ясно, что чтение «Записок» началось с конца. Продолжено оно было только в следующем году. Неизвестно, было ли предусмотрено это продолжение заранее или об этом попросили слушатели; во всяком случае, никакого обсуждения «Записок» в этот раз не было — дальше Илья Сельвинский стал читать поэму «Рысь», и ее слушатели обсуждали. В дневнике одного из участников заседания в краткой записи о субботнике имя Булгакова названо с ошибкой «30 дек. Субботник Никит. Из повести Булгакова Мих. Як. «Зап. на манжетах», «Рысь» — поэма Сельвинского...». Хотя ошибка понятна — подвернулось под руку имя давно знакомого всем секретаря «субботников» Михаила Яковлевича Козырева, но все же она характерна: Булгакова в Москве не знают.

 2

...Итак, пошел январь 1923 года. Стояла вторая московская зима Булгакова. К северному климату он привыкал с трудом — недаром в очерке «Москва 20-х годов» так вспомнит впоследствии свои первые здешние впечатления: «Был совершенно невероятный, какого никогда даже не бывает, мороз».

Какою виделась тогдашняя Москва киевлянину, хотя и несколько лет как покинувшему Киев? Не такою, во всяком случае, как коренному москвичу. Чтобы представить ранние булгаковские впечатления от города, глянем на тогдашнюю столицу глазами одной киевлянки. Она въезжала в Москву 1 декабря 1922

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату