минуту, когда мы познакомили его с нашими читателями, Калинский смело шел, не останавливаясь, к достижению своей прихоти или удовлетворению своего самолюбия и не задумывался ни перед какими средствами, лишь бы иметь успех. Любская имела в лице Калинского самого злейшего врага; он был главною пружиною неприятностей между Любской и Ноготковой; равно и в публике он устроивал всегда так, что если Любская играла вместе с Ноготковой, то последнюю непременно лишний раз вызывали, а Любской даже шикали, хотя шиканьем он только сердил публику, которая с досады принималась рукоплескать Любской. Он также научил содержателя театра, раболепствовавшего перед всеми любителями театра, потому что они делали ему большие вспомоществования, не давать пьес, в которых Любская имела успех. Ноготковой шили для новых ролей новые костюмы, а Любской перешивали старые. Трудно передать все мелочи, которые самого агнца в состоянии рассердить, а не только женщину раздражительную и самолюбивую…
Через неделю после визита своего к Калинскому прачка решилась идти просить Любскую о ходатайстве: так как Калинский много расспрашивал Катю о Любской, то прачка надеялась, что он для Любской похлопочет о Кате.
— Здравствуйте, Олена Петровна! — низко кланяясь, сказала прачка, войдя в одиннадцать часов утра в кухню к Любской.
— Ну, здравствуй! — отвечала небрежно женщина лет тридцати, с лицом, бровями, ресницами, губами, глазами и волосами пепельного цвета. Роста она была очень высокого и неимоверно сухощавого сложения, грудь впалая, пуки длинные, плечи сутуловатые, которыми она поминутно передергивала. К довершению прелестей, одна щека у ней припухла, что придавало ее лицу какое-то постоянно гордое, саркастическое выражение.
Она была горничная Любской и в эту минуту распивала кофе.
— Олена Петровна, матушка, будь моей Кате второй матерью.
— Ну, что нужно? — грубо перебила горничная прачку.
— Замолви словечко: скажи, что, мол, сударыня, пришла прачка.
— Что учишь-то! разве не умею говорить, что ли? Чего ты хочешь?
— Попросить вашу барыню, чтоб она замолвила словечко об Кате.
И прачка умильно глядела на горничную, которая презрительно отвечала:
— А! небось теперь: «Олена Петровна, мать вторая!» — а то, не спросясь никого, полетела… туда же — хочет, чтоб дочка актрисой была!
— Матушка Олена Петровна, посуди сама: ну что я, бедная, ну куда я ее пристрою?
— А отчего она не может быть прачкой аль горничной? чем мы хуже ее? Не в свои сани садишься!
Прачка тяжело вздохнула и с покорностью отвечала:
— Олена Петровна, ведь я ей мать. Ну как не пожелать своему детищу счастья?
— Великое счастье — кривляться! — с презрением воскликнула горничная и вслед за тем грубо прибавила постучавшемуся в дверь: — Ну, кого еще несет?
Дверь раскрылась: показалось лоснящееся лицо небольшого мужчины средних лет, опрятно одетого.
— Ах, Семен Семеныч! — передернув плечами, закатив под лоб свои пепельного цвета глаза и заморгав быстро ресницами такого же цвета, нежно воскликнула горничная.
Семен Семеныч был камердинер Калинского. Он с утонченного учтивостью расшаркался с горничной и с прачкой, у которой осведомился о здоровье мужа, на что получил ответ:
— А что ему, батюшка, делается! лежит себе да возится с негодными котами.
— Ваша барыня спит? — спросил, улыбаясь, Семен Семеныч.
— Хороша барыня! — насмешливо отвечала горничная и с любопытством спросила: — А вам на что, Семен Семеныч?
— Вот-с!
И Семен Семеныч показал письмо, лукаво улыбаясь.
— Ну уж… право… вы ведь знаете, как она мне грозила, если я буду с вами знакома.
— Ничего-с! тут вот-с насчет ихней Катеньки сказано-с!
— Ах, боже ты мой, родной, ну как его милость… — завопила прачка.
— Ну что горланишь! — сказала горничная и, закатив глаза, обратилась к Семену Семенычу: — Вы уверены, что из этого письма ничего не выйдет?
— Не извольте сумлеваться: я лукавствовать с вами не стал бы, — отвечал Семен Семеныч и подал горничной небольшой из серой бумаги мешок, сказав нежно: — Не угодно ли полакомиться, Елена Петровна?
— Ах-с, я и так бы… зачем? — жеманясь, проговорила горничная.
Семен Семеныч, вскрыв его, поднес горничной, лукаво глядя на нее, и сказал:
— Отведайте: по вкусу ли?
— Что это, ах… как это можно… какой вы, право! — радостно восклицала горничная, схватив мешок. И, вынув из изюма кольцо с бирюзой, она надела на свой костлявый длинный палец.
— Золото-с, с настоящей бирюзой-с! — проговорил Семен Семеныч.
Дверь в сени с шумом раскрылась: ввалился чрезвычайно высокий мужчина в фризовой шинели и басом прокричал:
— Завтра репетиция «Дочери-преступницы», в одиннадцать ровно!
— Ну что вопишь, словно режут!
— Да ведь надо же, так требуется, Олена-матушка.
— Ну, мужлан!
— Дай водочки!
— Как же! здесь не кабак.
— Ишь, злая!
И подразнив горничную, высокая фигура с шумом скрылась. Затем явился краснощекий молодой человек с приятной улыбкой, одетый очень чисто, с узлом под мышкой. Вежливо раскланявшись с горничной и со всеми в кухне, он скоро пробормотал:
— Насчет-с герцовских платьев!
— Спят, — отвечала горничная.
— Я подожду-с: нужно примерить-с.
— Поздно легла.
— Так позвольте оставить; я зайду через час.
— Хорошо.
Не прошло минуты, как ввалился кучер и медленно произнес:
— Карета приехала, сидят.
— Какая карета! не знаешь, что ли, что наша по утрам не ездит теперь в ваших корзинках? Да покажи записку! — крикнула горничная.
Кучер подал лоскуток бумаги, на котором было написано с десяток фамилий актеров и актрис, которых следовало ему забрать и привезти в театр на пробу.
— Потрудитесь, Семен Семеныч, — передергивая плечами, сказала горничная, подавая камердинеру бумажку.
Семен Семеныч прочел и объявил, что даже фамилия Любской не написана.
— Да я ведь почем знаю? Дали записку сегодня: поезжай! я был вчера здесь, ну и думал, что и сегодня надо.
— То-то вы, простота! а кабы я разбудила!
Раздался колокольчик из комнат, и горничная, распростившись с гостем и взяв от него письмо, пошла на зов. Прачка затянула свою песню: «Устрой мою Катю: я за тебя век буду бога молить» и так далее.