литературы и историками – первые уже отвоевали себе некоторые права, а вторые по-прежнему находились в плену обязательного следования некоторым «марксистско-ленинским» догмам; хотя и здесь были исключения[751].
Всего за год до этого я в кандидатской диссертации ставила эксперимент на себе и на 358 страницах текста про советский литературный процесс 1930-х ни разу не упомянула «социалистический реализм», а также не сослалась в тексте на тогдашнего генерального секретаря КПСС (а это, конечно, входило в непременный диссертационный этикет), – и защитилась (просто никто не догадывался попробовать). Решила рискнуть и тут. Я мало знала о Фурманове, изучение материалов его архива (это были в основном дневники, причем анализ рукописей заставил предположить существование двух
«Среди неопубликованных и важных по значению мемуаров следует назвать занявшую большое место в дневнике запись об истории с ответственным работником Кинешемского совета Г. Цветковым, в которой Фурманов, как явствует из дневника, сыграл немаловажную роль. Первая запись на эту тему названа: “Игра со смертью”. “И страшно и весело играть со смертью. Со смертью, т. е. с чужой жизнью, которая вот-вот может оборваться. Гр. Цветков накануне смерти. Он, может быть, назавтра же будет расстрелян. Коммунист, работник прошлой революции, человек; с неутомимой энергией и лютой ненавистью к буржуазии…” (л. 37об.). Далее рассказано, что этот человек оказался замешанным в растрате, кутежах и т. д. Фурманов <…> анализирует собственные ощущения: “Я способствовал тому, что черная туча над Григорием Цветковым опускалась все ниже и ниже. <…>”. <…> Он объясняет, что “никакого предубеждения” к обвиняемому у него нет <…>. При более подробном разбирательстве “дела Цветкова” отпадают одна улика за другой. <…> Запись “Цветковщина” начинается словами: “Разумеется, совершеннейшая неправда, будто все дело раздуто работниками Губ. центра на основании каких-то личных столкновений, отношений и прочего. Разумеется, ересь, когда нас, обличавших Цветкова и цветковщину, обвиняют в пристрастности и односторонности” (л. 110об.). И здесь же автор дневника признается: “слишком пламенно мы взялись за это дело”<…>»[752] и т. п.
Читателю этой книги, давно живущему в другой ситуации, нужно отдавать себе отчет в том, что это был не конец 1980-х и начало 1990-х с их валом обличений всех прежде канонизированных, и даже не годы «оттепели», – это были первые брежневские годы. И С. В., прочтя то, что не лезло ни в какие тогдашние ворота (сегодня уже требуется пояснить: никакие расстрелы, а уж тем более выступающие в виде веселой «игры с чужой жизнью», не могли иметь отношение к классику советской литературы – не говоря о щекотливом характере мотивов поступка, недвусмысленно запечатленном в дневнике), мгновенно ухватила предложенный мною неожиданный код – и приняла его без малейших нареканий, уже не вспоминая о «заборах». Хотя просто не могла – с ее трезвостью – не понимать, что неприятности скорей всего не замедлят. Когда она пишет, как потом боролась, потому что «не терпела подобного насилия и, если возникала драка, всегда стремилась взять верх», – это все чистая правда. Но ее «личный пафос» (о котором я писала в цитируемой ею заметке для себя) в том и был, чтобы браться печатать то, что выходит за обозначенные государством пределы. Я формулировала это для себя словами «цензура недогружена» – и тут мы были с ней едины. Этого не делало,
Роль личности в культуре и шире – жизни общества – советских лет в том и заключалась, чтобы стремиться раздвинуть цензурные ограждения, которые воздвигнуты были сразу после Октября и далее то ветшали, то вновь укреплялись, но всегда обступали каждого – и пишущего, и читающего. Каждая отдельная публикация полудозволенного была
Уже работая над мемуарами и обратившись к 1967 году, С. В. «начала спрашивать себя, как это могло произойти» (со статьей об архиве Фурманова), то есть – как она взялась это печатать и как могло получиться? Я думаю, она не осознавала ясно, но прекрасно чувствовала,
Через несколько лет это качество ее личности – ее бесстрашие, ее готовность платить за попытку раздвинуть стены – проявилось в долгой и мучительной истории с обзором архива М. Булгакова. Не только в Ленинке (об этом и речи нет), но не знаю, в каком тогдашнем архивном или библиотечном заведении страны человек с партийным билетом и на номенклатурной должности не отказался бы сразу и насовсем от всяких попыток напечатать работу, узнав, что Госкомиздатом принято решение «признать идейный уровень» этой самой работы, представленной на коллегию в рукописи, «неудовлетворительным». А С. В. ни разу за четыре года не дрогнула и только все выискивала новые возможности борьбы и меня еще подталкивала к поискам…
Примечательной вехой, отметившей десятилетие новой ситуации с комплектованием, было собрание Отдела рукописей в июне 1974 года. На нем шла речь (далее цитирую запись, сделанную в тот же вечер, 18 июня 1974 года) «о перспективном плане обработки архивов на ближайшие 10 лет, о том, как наша реальная работа резко разошлась с перспективным планом, принятым в 1964-м году, – с его очередностью фондов» (подразумевалось – многие намеченные к обработке в 1964 году фонды остались необработанными):
«слишком много, неожиданно много новых фондов пришло за эти годы. Я выступила: <…> хотела бы подчеркнуть оптимистический характер того, что кажется нам катастрофичным, – ведь все это говорит о весьма радостных тенденциях в жизни нашего общества: 1) люди стали больше сдавать архивы – не боятся этого, 2) исследователи стали широко обращаться к архивным материалам, 3) наш отдел понял новые эти веяния и проявил смелость – стал выдавать необработанные фонды. Другое дело, что мы не сумели осознать, осмыслить эти новые явления, почувствовав их интуитивно».
Новация же была вот в чем. В начале 1970-х стало ясно, что принимаемые на хранение в невиданном прежде количестве личные архивы просто физически не смогут быть обработаны по нашим очень высоким кондициям в ближайшие годы. Никого это в тогдашних советских архивохранилищах не смущало – когда обработаем, тогда и будем выдавать! Житомирскую – смутило. Она хотела обеспечить исследователям скорейший доступ к новопоступившим архивам. Но как? И было принято решение придать особое значение первичной обработке – и после нее выдавать документы читателям. Об этом С. В. подробно пишет в мемуарах…. Когда потом ее уничтожали за «выдачу необработанных фондов», никто не вспоминал, что наша
В том и была, повторим, суть тогдашнего государственного и социального устройства, что шли два