достаточно обширных комнатах «писательских» домов. У нее был юмористический взгляд на вещи – но вовсе не было насмешливости, которая давно считалась в этой (едва ли не лучшей!) среде хорошим тоном.
В той среде, которую представляла Татьяна Александровна, были свои, не деформированные за долгие годы представления о дурном и хорошем тоне. И при всякой встрече с первых секунд создавался тот обволакивающий душевный комфорт, который и есть самое лучшее в общении людей. Это была постоянная забота о собеседнике, о его самочувствии в разговоре – не нарочитая, а вошедшая в привычку. В разговоре с ней собеседник не ощущал никакой на себе нагрузки.
Современники уже не знали, что такое пауза. Слова заполняли пространство разговора
Между делом говорит Т. А. на какой-то странице своих мемуаров, что легко завоевать приязнь нового знакомого, следуя правилу ее матери – говорить о том, что интересно собеседнику. Поражала ее внимательность к его реакции – не задел ли собеседника ненароком какой-то поворот разговора? Это было так далеко от привычного невнимания друг к другу людей 1960–1970-х годов именно в разговоре – тех же самых тогдашних людей, которые, кстати, вполне были готовы к деятельному самопожертвованию; в повседневности же любили
Механическая напористость была непременной чертой любой речи, обращенной к собеседнику. Мы все время что-то друг другу доказывали, в чем-то убеждали, затягивали на свою сторону. Одновременно видна была некая расслабленность мысли, верчение по одному и тому же кругу, неспособность закреплять какой- либо умственный или душевный результат разговора.
Трудно понять, как и почему это происходило. По-видимому, уже сама душевная организация советских людей сопротивлялась тому, чтобы делать душевные усилия по этическим – в широком смысле слова – поводам. (Хотя каждый из них по поводу конкретного своего поступка мог «переживать» много дней.) На нашем фоне Т. А. была как только что вернувшаяся с олимпиады гимнастка в кругу расплывшихся матрон.
У нее, как и у тех, кто был ее кругом и составил тончайшую, но, повторим, ощутимую прослойку в нашей тогдашней жизни, была особая интонация – гораздо более богатая, чем та, что давно звучала вокруг. Быть может, запись в дневнике К. И. Чуковского лучше передаст то, что я стараюсь выразить: в номенклатурном санатории в Барвихе он писал 7 марта 1957 года о
«здешних отдыхающих… Главное: все они в огромном большинстве страшно похожи друг на дружку, щекастые, с толстыми шеями,
Была ли она смиренной и кроткой в своем повествовании? Нет. Но мы не найдем на этих страницах и поношений, злобы и мстительности. Аксакова сдержанна, но однако всегда тверда в своих оценках. В 1 томе, еще оставаясь на почве
«люди называли этот поступок “позой”, исканием популярности и всячески осуждали женщину, у которой, по евангельскому изречению, “недостойны были развязать ремни на обуви”».
К тому времени Татьяне Александровне наверняка было уже известно то, что в российской печати рассказано только в постсоветские годы, – когда в награду за годы благотворительной милосердной деятельности в своем отечестве Елизаветы Федоровны, постригшейся после гибели мужа в монахини, большевики в 1918 году сбросили ее вместе с великими князьями живою в шахту, она на дне шахты до последних минут жизни перевязывала умиравшим рядом с ней раны… Мемуаристка краткими словами обозначила масштаб – и свой, и тех, кто просто не умеет, во все времена, при любом царствовании, различить благородство души и помыслов.
Зато как легки и изящны ее беглые характеристики ничем не прославивших себя, но милых и добрых людей, которые в таком изобилии водились когда-то, если верить ее мемуарам, а не верить невозможно, по городам и весям нашей родины!
«… Дожившая в девичестве до глубокой старости и сохранившая в неприкосновенности главные черты своего характера – наивность и деликатность», «Если только на свете существует понятие “тургеневские девушки”, включающее в себя благородство натуры, полное отсутствие рисовки и что-то неразрывно связанное с русским бытом и природою, то его с успехом можно применять при описании наших новых знакомых…».
Простые беглые штрихи описаний, выдающие человека, легко и гибко владеющего родной речью, ее изобразительными возможностями: «… Я спешила в Москву, которая встретила меня великопостным звоном, потемневшим снегом на улицах и капелью с крыш», «Непривычно было собираться на бал не темной зимней ночью, а светлым весенним вечером». А сколько милых сердцу москвича топографических подробностей! Возвращение улицам Москвы исторических названий (чего не сделано в огромном количестве российских городов, и вместо Дворянской или Соборной улицы по ним по-прежнему проходят Советская, Интернациональная и улица Ленина), конечно, делает эту книгу совсем иным чтением, чем в середине позднесоветского времени; ты ясно понимаешь, где именно все это происходит – путь в гимназию, балы, встречи.
В описании повседневной жизни образованной семьи предреволюционная Россия предстает в этой книге правовым государством, где осталось множество недостатков, но все же человек себя чувствует свободной личностью – и может распоряжаться собственной жизнью по своему усмотрению, сообразуясь только с состоянием своего кошелька.
Раз в несколько лет – поездки всей семьей за границу: показать детям искусство Возрождения, античность.
«Пятидневное пребывание в Париже отметилось семейным обедом у oncle Albert’а и осмотром Версаля. Не останавливаясь в Берлине, через Вержболово мы вернулись на родину, и московская жизнь вошла в свою колею».
Читая тогда, в 1972-м, эти строки, я вспоминала недавнюю первую (хотя мне было не пятнадцать лет, как Татьяне Сиверс в момент описываемого турне) поездку за границу – «туристическую», работников библиотек, с несколькими осведомителями в группе (непременно запевали в ресторане «Подмосковные вечера», и официанты шарахались от нас в ужасе), с требованием ходить по городу только кучей…. А ученики Татьяны Александровны в школе рабочей молодежи в Вятских Полянах? Несчастные молодые люди! Они и не осознавали своего несчастья – своего крепостного состояния. «Расскажите про Венецию, как там на гондолах плавают!» – просили они ее. Она была для них из иной галактики – той, откуда можно увидеть Венецию, Париж… «Нет! Лучше расскажите про пирамиды!» И однажды какой-то юный девичий голос «отважился пропищать: “Расскажите, как вы сами на балы ездили!”»
… Уничтожалась страна, уничтожался высокообразованный слой и вместе с ним – огромные резервуары прекрасного образования, которых хватило бы, чтобы неуклонно поднимать градус культурной жизни, чем этот слой и был активно занят в лице лучших своих людей все пореформенное время; и в мемуарах Т. А. то одна, то другая энергичная помещица занимается организацией «школ с сельскохозяйственным уклоном или еще чем-либо». Но политический выбор был в понижении градуса культуры – при видимой большой суете
В мемуарах развернуты проблемы экзистенциальные, не поддающиеся логическим, рациональным