– Как это?
– Да вот так, – сказал Шамиль, – мать все точно рассказывала. Она бабушку мою знала. Та знакомиться приезжала – ковер привезла, он у нас до сих пор висит, – и много чего ей насказала. Я-то не видел ее никогда. Не знаю даже, жива ли. Она еще матери говорила: «Ты мне нравишься, но не получится у вас с моим сыном жизнь. Русская женщина с горцем жить не может». Так по ее и вышло.
Ну вот, она и говорила матери про это все. В тот год – 1944-й – они с дедом моим только поженились – ему двадцать было, ей шестнадцать. Ну, наверно, только недели две прошло после свадьбы. Их за сутки всех из домов повыгоняли. Конечно, там в горах бандиты тоже были, их на Кавказе, по-моему, всегда хватало. Ну вот их и надо было ловить. А тут по-другому порешали – взять да весь народ выслать. А с гор зимой трудно было вывозить. Так в одном селении – у них не села, а селения называются, – всех в сараи согнали и сожгли… Хайбах – селение, я запомнил. В общем, бабку мою вместе со всеми погрузили в поезд и повезли сюда, в Сибирь, в чем кто был. Февраль, пурга. Их вывалили среди поля – копайте, говорят, себе землянки. И даже лопат не дали. Не знаю уж, чем мужчины копали. Ну, дети сразу стали умирать – замерзали просто. Кладбище быстрей, говорила, росло, чем поселок. Ну а потом бабка моя рожала чуть не каждый год. Четверо умерло. Как в землянке зимой грудные дети могут жить – я вообще не врубаюсь. Мой отец пятый был, в 1952-м родился, бабка говорила матери, мать запомнила – «За год до смерти людоеда».
Самолет ровно гудел, страхи прошли, и Ване-оперу лезли и лезли в голову непрошенные мысли. Верней, даже не мысли, а воспоминания. Причем не свои, и не Шамиля, и не его бабушки, а Ваниной. Вместо сна лезли ему на ум почему-то ее рассказы о прошлом их семьи.
Октябрьская революция 1917 года на Урал пришла не сразу, но все же пришла. У Ваниного прадеда был в Златоусте дом. Его занял отряд красноармейцев во главе, конечно, с большевиками – командиром и комиссаром; хозяев выгнали, они где-то у родных жили. И когда месяц спустя прадед, бабушкин отец, вошел в свой дом, где побывали большевики, и увидел нечистоты в комнате и выломанные дверные ручки, он тут же свихнулся.
Да, вот так взял и сошел с ума. «В одночасье», как говорила бабушка. Оказывается, так бывает. А до этого был нормальный, и в роду ничего такого не было.
А потом полезла в Ванину голову еще одна история, слышанная в совсем уж раннем детстве. С чего, спрашивается? Ваня и не думал, что он ее помнит.
Это было уже с отцовской родней, и позже гораздо, при Брежневе. Отцов дядька был директором совхоза. Оказался очень хорошим хозяином, и в его совхозе людей работало втрое меньше, чем в соседних, а зарплата и продукция были в шесть раз больше. В общем, этот дядька, видно, своим умом, не учась в американских университетах, а просто имея хорошую башку на плечах, допер до рыночной экономики.
В полудремоте Иван увидел явственно, как отец сидит за столом с гостями, разливает водку по стаканам и зло говорит: «И что? Соседи-то – в дураках! У них-то – плановое хозяйство, – больше пьют, чем работают! Стукнули в обком, те – куда надо. Засудили – и сгноили в лагере! Здесь же, в наших краях! Сорока лет мужику не было! Работник – сейчас такого днем с огнем не сыщешь!» И пятилетний Ваня, у которого как раз недавно было нагноение на пальце, и он плакал от боли, представляет, сидя на своем коврике, как у папиного дяди все тело покрылось гнойными пузырями, и он от этого умер.
Одна история – еще ничего. Мало чего на свете бывает. Но когда три такие истории сошлись в полусонной Ваниной голове, поплыли в ней непривычные для него вопросы: «И чего это за страна такая наша Россия? Почему своих хороших людей-то столько извели?..» И, не найдя ответа, Ваня наконец заснул – за полчаса до того, как объявили, что «наш самолет приступил к снижению».
Глава 11
В Москве. Фурсикова семья
Нет лучше времени в Москве, чем середина августа.
Жара, если она была, спадает, а летнее тепло еще хранится в стенах домов, в стволах деревьев, и ты идешь по знакомым улицам, чувствуя, как обвевают тебя легкие волны этого тепла. Листва уже довольно пыльная, но почти вся зеленая, только на асфальте шуршат под ногой откуда-то нападавшие пожухлые листья.
Фурсик уверенно и неторопливо шагал по своему двору, размышляя о предстоящем в недалеком будущем важном бое его любимца – Кости Цзю.
В песочнице, на которую он по привычке скосил глаза (сам вылез из нее всего-то лет пять назад), сосредоточенно копал траншею парень лет шести, в кожаных, не по погоде, брючках. К нему направлялся сопровождаемый отцом белоголовый паренек помладше, годков не больше трех с половиной, в шортах небесной голубизны и такой же рубашонке.
– Меня зовут Степа, – сказал он кожаному для начала разговора, глядя на него открыто и приветливо.
Тот чуть повел головой, не переставая копать, и произнес отчетливо:
– Пошел на х…!
Фурсик, хоть и рос не в оранжерее, вздрогнул и замедлил шаг.
Белоголовый поднял на отца свои глазки – тоже, как оказалось, небесной голубизны, – и спросил ангельским голосом:
– Папа, он м…к?
Продолжения разговора Фурсик слушать не пожелал и, ускорив шаг, покинул родной двор.
«Да, – горестно думал он, выворачивая с Колодезной на Короленко, – вот они, новые поколения!.. В наше время разве можно было такое услышать из младенческих почти уст?..»
Отец Фурсика не был ангелом. Фурсик полагал втайне, что сама его работа – отец был прозектором и рабочий день проводил в морге, – толкала к тому, чтобы после работы выпить, и отца не осуждал. Да, не будем скрывать – Тимофея Семибратова можно было увидеть навеселе отнюдь не только в субботний вечер. И тогда, соответственно, дома можно было услышать весь набор нехороших слов и еще что-нибудь сверх обычного набора, с привлечением специфического профессионального опыта. Но ни в три года, ни в шесть лет, ни в двенадцать Фурсик при отце этих слов не повторял.
Вообще пора уже сказать, что главным лицом в большой и разветвленной семье Фурсика была его прабабка, Феодора Феодоровна Семибратова.
Она и назвала Ферапонта. Этим же именем и крестила, и хранила у себя в комоде, сохранившемся с незапамятных пор, его крестильную рубашечку. Родился он 27 мая по старому стилю (по
Феодора родилась за два месяца до начала Мировой войны – в 1914 году. Шестнадцати годов, как положено по деревенской жизни, вышла замуж – в конце лета, в начале осеннего мясоеда.
«До Покрова месяца не дотерпели – спешили больно, – рассказывала улыбчиво прабаба Фурсиковой матери и прибавляла непонятное: – После Усекновения и обкрутили нас».
А на исходе зимы с раскулаченной семьей свекра она уже ехала в теплушке в Сибирь. Теплушка – это так только называлось, никакого тепла там не было. Холод, рассказывала прабаба, был страшенный, волосы примерзали за ночь к изголовью. Конец марта в Сибири – это вам не шутки шутить. Первенец родился в теплушке шестимесячным и, как ни кутали, «помер, сердешный», рассказывала прабаба, всякий раз утирая беленьким платочком набегавшую в уголке глаза слезу. «Бывало, тоненько так плачет, будто смертыньку свою чует». За столько прошедших лет не забыла прабаба своего
Только в 1934-м родила того, кто стал потом Фурсиковым дедом, – и до сих пор, казалось, насмотреться на него не могла, по-другому как «cыночка» не звала. Свекра и свекровь похоронила в ссылке еще молодыми, но изработавшимися на непосильном, из-под палки и винтовки, труде.
И когда силился Фурсик, стремящийся к справедливости, понять, как же это, почему и кто во всем этом