Но и Лунин сейчас поступил бы иначе. «Готические башни, словно крылья, Католицизм…» Ладно, passons». – Сережа резко повернулся и зашагал в сторону Невского.
«И еще эти белые тоскливые ночи… Passons, слышите, г-н прапорщик… Думать о том – нельзя. Иначе Вас очень ненадолго хватит. Г-н прапорщик, попридержите-ка свои нежные нервы!.. Юрий был прав – тысячу раз прав, и довольно об этом… Нельзя. Нельзя. Нельзя».
Сережа шел по проспекту, не видя перед собой лиц редких прохожих…
– Ржевский!! – Неожиданно громкий крик не успел дойти до него, когда кто-то крепко стиснул его в объятиях и чьи-то горячие губы с силой коснулись его щеки. – Сережка!!
Стремительная пылкость в этом страстном – куда-то не в щеку и не в губы – поцелуе обдала Сережу чем-то позабыто знакомым.
– Олька! Олька Абардышев!
27
Непролазные заросли малинника сохраняют прохладу даже в полуденный зной… Вкус малинового прутика, его белая, вязкая на зубах мякоть.
Голые ноги до колен исхлестаны травой и крапивой.
Олька Абардышев сидит на корточках напротив Сережи. Олька похож на девочку: у него пепельные, крупно вьющиеся локоны, красиво падающие на воротник белой матроски, правильный овал лица, прохладные зеленоватые глаза и благородно очерченные пухлые губы.
Сейчас в Олькиных волосах торчит белое петушиное перо, подкрашенное красной акварелью.
– Соколиный Глаз, – говорит Олька, – как же все-таки быть с трубкой мира?
– Когда бледнолицый койот покинет свой вигвам, мы сможем взять все необходимое, – отвечает Сережа.
– А он наверное курит?
– Ну. Я сам видел. Тихо!
Они замирают. По гравиевой дорожке идет из дому Женя – его хорошо видно сквозь густые заросли. Женя, в белом фланелевом костюме, тонкий, элегантный и легкий, идет быстро, почти бежит…
– Куда это он так разлетелся?
– К Морозовым… У них дачный бал вечером – вот и носятся.
– Охота им…
Олька и Сережа обмениваются многозначительным взглядом. Их прямо-таки переполняет презрение к взрослому миру. Скучная и глупая жизнь. Как это ужасно – вырасти!
28
– Олька… – Обрадованный Сережа смотрел в, казалось, ничуть не изменившееся за три года лицо Олега Абардышева. – Господи, Олька, как я рад тебя видеть!
В следующую секунду Сережины нервы, казалось, помимо него самого, мгновенным и мощным усилием заставили лицо остаться неподвижным: человек, сжимающий его в объятиях, был одет в черную кожанку.
29
С Вадиком Белоземельцевым, лучшим другом детства, учившимся в царскосельской гимназии, Сережа виделся раз в год – в Крыму. А в остальное время – от Крыма до Крыма – Сережа больше всего общался с Олькой Абардышевым.
Сережа и Олька учились в одном классе, но знакомы были еще до гимназии – по дачному поселку в Останкине.
В старших классах эта дружеская связь немало удивляла самого Сережу, находившего объяснение только в известном «стихи и проза, лед и пламень»… Непременный зачинщик всех гимназических бесчинств и бунтов, необузданный, фанатически подчиненный только своему, более чем своеобразному, кодексу чести, Олька, несмотря на безмятежно-ангельское личико расхорошенького пай-мальчика, к шестнадцати годам умудрился переспать с половиной московских проституток… (Врач венерической клиники, на прием к которому Олька попал в пятнадцатилетнем возрасте, был озадачен, пожалуй, впервые за свою практику – настолько не вязался Олькин вид с целью визита.) Отношение к людям варьировалось у Ольки только между обожанием и ненавистью: безразличия не было в его натуре вообще, так же как и спокойного отношения к чему-либо. Основным объектом его ненависти было, во всех видах, «бюргерство», противопоставленное «музыкантству»… Запоем читавший йенцев и Гофмана, Олька с яростным максимализмом делил людей на «бюргеров» и «музыкантов», и это деление было единственным делением, которое он признавал. Деления на «плохих» и «хороших», «добрых» и «злых» для него не существовало. Впрочем, и само понятие добра и зла было для Ольки чем-то находящимся вне его мировоззрения.
Как-то, войдя в класс уже после звонка и получив по этому поводу соответствующую запись в дневник, Олька упал за парту рядом с Сережей… Глаза его лихорадочно блестели: он сидел словно на иголках и, отвечая с места, сделал грубейшую ошибку в отложительных глаголах.
Когда звонок наконец прозвенел, Олька оторвался от крышки парты, которую последние пять минут ожесточенно царапал сломанным пером.
– Знаешь, погоди… – остановил он Сережу, сорвавшегося было мчаться в рекреационный зал.
– Ну? – Сережа уселся на парту перед Олькой.
– Мне сегодня сон приснился… такой сон… – Олька откинулся на спинку скамейки. – Понимаешь, Сережка, мне приснилось, что я вот-вот смогу полететь… Все тело наливается такой силой, что я знаю, что еще изо всех сил напрячься – и я взлечу, стремительно, вверх… И я молю Бога: Господи, помоги мне взлететь, дай мне сейчас взлететь, я хочу ощущения полета… И тут появляется какая-то женшина в красном. И она говорит: не торопись, может быть, это и не от Бога… И я понимаю, что это не от Бога… И