уткнув нос в землю, весь день. Но внешняя успокоенность зверя была обманчива — он ждал, терпеливо ждал, когда кто-нибудь пройдет слишком близко. Тогда, резво вскочив с земли, одним прыжком оказывался рядом с человеком, слепо молотя обеими лапами по воздуху. Иногда ему удавалось зацепить зазевавшегося прохожего за плечо и, если не подоспеют вооруженные охранники, не отгонят копьями зверя, мог и поломать кости, и свернуть шею.

Едигир, вспоминая медведя, который так и не стал ручным, но уже испорченный людьми, не смог бы жить в лесу, добывая себе пропитание, осознавал себя диким зверем, оказавшимся в клетке в русской крепости. Мысль о том, что его лишили не только ханства, но и земли своих предков, на которой родился и вырос, не давала покоя. Он часто видел себя впереди воинских сотен, которые, замирали в ожидании приказа, ринуться в бой по первому взмаху руки. В нем жили воспоминания горячего порыва конской лавы и тонкий свист сабель, опускающихся на людскую плоть, незабываемый запах пота и крови, крови и врага…

Он подолгу сидел на небольшом пригорке рядом с крепостной стеной, откуда виднелась протекающая неподалеку от городка речушка, зажатая с обеих сторон стволами темно-красных сосен. Едигир смотрел на поблескивающую гладь воды, на лес, на небо и не слышал человеческих голосов. Его не было здесь, Едигира, нареченного новым непонятным именем Василий. Если бы кто-то и попытался заглянуть в глаза крепкого, кряжистого воина, неподвижно сидящего на зеленеющем пригорке в новом кафтане, выданном из воеводских амбаров в счет службы, то уже не увидел бы в них былого огня и власти. То были глаза старика, чья жизнь прошла, отшумела, ничего не ждущего, не желающего…

'Зачем я здесь? — спрашивал себя он. — Во имя чего? Кому нужны мои руки, силы, кровь, жизнь? Я, как мертвый, случайно попавший из страны духов, вселившийся в чужое тело и потерявший дорогу назад в мир теней. Уйди я от них, никто и не заметит, не окликнет, не позовет. Я чужой для них… Совсем чужой и никогда не стану своим. Никогда!'

Вслед за чувством одиночества подкатывала злоба на себя и всех, кто был рядом: на Тимофея, Федора, воеводу, батюшку. Ему хотелось схватить топор и крушить ворота, башни, дом, в котором он спал. Когда горячая волна, поднимаясь, достигала головы, разливалась по всему телу, он упирал твердый мозолистый кулак в жесткую землю холмика и с силой вдавливал его, поворачивая из стороны в сторону, пока хватало терпения, вдавливал, пытаясь передать земле накопившуюся в нем злобу на весь мир и людей. Помогало. Кровь постепенно откатывала от головы, продолжая равномерный бег по телу, и лишь ссадины на руках напоминали о борьбе, происходящей в нем.

Да еще головная боль, не покидающая ни утром, ни вечером. С ней он засыпал и просыпался. Хотелось сжать руками и раздавить, как спелый плод, свою собственную голову — причину каждодневных мучений и страданий.

… В один из теплых дней ранним утром все, кто был свободен от караульной службы, отправились в церковь, принарядившись в праздничные одежды. Среди степенно шагающих мужчин мелькали белые платки, покрывающие головы женщин. Они притягивали взоры воинов, пытавшихся заглянуть в женские лица, перекинуться шуткой, поймать улыбку лучистых глаз. Те немногие женщины, что жили в крепости, были женами воинов, состоявших на службе у купцов Строгановых. Некоторые из них, встречающиеся Едигиру, несомненно, являлись его соплеменницами, судя по темному цвету волос и узкому разрезу глаз. Он хотел, было заговорить с одной, но, не поднимая головы, она быстро прошмыгнула мимо, и Едигир не решился остановить ее.

Его окликнул Тимофей тщательно расчесывающий костяным гребнем свою окладистую бороду:

— Слышь, Василий, — называвший его теперь крестным именем, — пойдешь что ли с нами али тут останешься сиднем сидеть?

— А долго там быть надо?

— Это в храме-то? Да сколь надо, столь и будем. Сегодня праздник великий: Спасом называется. Пойдешь в храм, значит спасешься, — добавил он шутливо.

— От кого спасусь?

— Да от самого себя, от грехов своих. Снова да сначала начал, прости Господи! Вон женки наших мужиков, что твоей веры были, тоже окрестились и с мужьями в храм пошли, не переча. А ты все 'чего, да чего'. Ой, и поперечный же ты.

И хотя Едигир не понимал половины Тимофеевых речей и понуканий, но благодушный тон старика подсказывал: не со зла частит он, а скорее по-отцовски, отечески наставляет.

— Да, вот ведь, забыл сказать тебе, после службы воевода на двор к себе приглашает всех.

— Он тоже о спасении говорить станет?

— О спасении, только другом. Как городок наш лучше защитить от басурманов, от родичей твоих, значит.

— Я не басурман. Зачем так говоришь?

— А коль не басурман, то чего в храм идти не желаешь? Люди могут подумать, что сторонишься, недоброе чего замышляешь. Могут! Могут! Народ тут всякий есть.

Кто промолчит, а кто и скажет. Ладно, ежели в глаза, а то и за спиной ославят.

— Это как ославят? — переспросил Едигир. — Убить что ли? Или порчу наведут?

— Да, считай, что так и есть. Один слово скажет дурное о тебе, другой… И пошла слава гулять, мол, недобрый то человек. Хуже сглаза и выйдет. Все отворачиваться станут, сторониться. Тогда никакой жизни тебе с народом не станет. Уразумел?

Тот молча кивнул, пристально глядя на Тимофея, словно запоминал каждое сказанное им слово.

— Ладно, собирайся, — хлопнул добродушно его по плечу Тимофей, — на воеводский двор пойдем мед, пиво с хозяйских погребов пить. Не хотел тебе говорить до поры, да уж ладно, не утаил. Слышал я, будто земляки твои набег готовят, как только хлеб с полей соберут мужики. Лазутчиков опять в лесу видели, не к добру это. Верно, воевода о том с народом и станет толковать. Поглядим, послушаем.

И точно. Сразу после службы в храме, едва народ вышел из дверей, как к ним обратился плечистый с сивой чуть загнутой вверх бородой сотник Ефим Звягин, ведавший всей караульной службой в городке.

— Честной народ, воевода наш, Третьяк Федоров, просил кланяться всем и зовет на двор к себе. Кто не погнушается угощением — милости просим сразу туда идти, — и низко поклонившись, первым направился вверх по кривой улочке к дому воеводы.

— А? Чего я вам говорил, — заулыбался Тимофей, — позвали ведь. Аида, Федька, — подтолкнул он сына, — не робей. Мы с Василием загодя сговорились.

— Да я чего… Я иду. Коль зовут, отчего не пойти. И толпа повалила вслед за сотником Ефимом, на ходу перекидываясь шутками и пряча улыбки в преддверии дармового угощения.

На широком воеводском дворе стояли длинные столы на врытых в землю столбах. Меж ними сновали три дородные женщины, что кухарили при воеводском доме, расставляя миски, кувшины, разнося огромные пироги и круглые хлеба.

— Эй, народ, — крикнул Ефим, — берите от дома лавки да ставьте к столам, рассаживайтесь, где кому любо.

Несколько мужиков кинулись сносить к столам лавки и тут же усаживались на них, выбирая лучшие места — в центре. Тимофей подтолкнул Едигира с Федором к двум женщинам, стоявшим в нерешительности в стороне от накрытых столов.

— Приглашайте их к нам. Пусть рядом садятся. То Алена-вдовица с дочкой своей Евдокией. Смирные бабы. — Потом сам подошел к женщинам и, поклонившись, проговорил. — Прошу к нашему шалашу. Вы обе безмужние и мы холостые. Сообща и запируем.

Алена что-то ответила Тимофею и неторопливо подошла к столу.

— С праздником христовым, добрые люди, разрешите посидеть с вами рядышком вдовице да молодице. Глядишь, ваш кусок в свой роток не положим, не обделим.

— Их обделишь. Как же, — засмеялся Тимофей, под локоток подталкивая обеих, — им хоть быка положи, проглотят.

— Знать, работники добрые, — отвечала Алена, садясь на свободное место. А это кто? — кивнула головой в сторону Едигира.

— Из тайги к нам вышел. Его на службу к Строгановым взяли, — пояснил Тимофей.

— Так значит его наш батюшка окрестил… Вон оно что… А глядит все одно по-ихнему, зубы щерит,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату