знатную невесту из рода Колтовских, Анну Алексеевну. Да уперлись попы московские, митрополит не пожелал дать разрешения на брак. Выпросил, вымолил государь, обещал каяться три года подряд за нарушение канона христианского. Он же не чернец какой, чтоб плоть свою воздержанием изводить, а мужчина в самых летах и можно ли государю великой державы жить монахом-схимником? Да никак нельзя. Не тайком же по бабам бегать, на тайные заимки возить подходящих. Так какой грех больше? Тот или этот? Разрешили святые отцы. Смилостивились. Обвенчали. И надо же такому случиться, что в покои свои блудницу ввел! Порушенную девку бояре подсунули! Не девку, а бабу в любовных науках искусную. Не вытерпел такого позора, сослал в монастырь, в дальний Тихвин. Пусть там до самой смерти слезы льет, тешит себя мыслью, что хоть побыла царской женой короткий срок. А любовников ее он выследил, все на дыбе признались, как царицу ублажали, пока он в походах воинских пребывал, честь отчизны своей отстаивал, с врагами воевал. Они в то время на мягких перинах его чести лишали. С такими разговор короток — в мешок и в воду, чтоб на том свете чертей тешили, забавляли.
А потом он уже у святых отцов разрешения не спрашивал. Пусть себе ворчат, нос воротят, мирянам своим указывают как жить праведно. Приказал себе новый дворец отстроить и ввел туда нонешную жену Анну Васильчикову. Всем девка хороша, только слезлива больно. Как ни придет, а у нее глаза на мокром месте. Надоело. Последний раз все ей высказал, что на душе накипело. Не хочет жить, как он велит, так монастырей на Руси предостаточно. Там и лей слезы.
Но даже самому себе Иван Васильевич не желал признаваться, что не только женских ласк желал он от жен, входивших в его покои и с трепетом взиравших на царственный лик. Мучили его смутные подозрения, что таят они в душе измену, готовы предать, переметнуться к любому, кто поманит, позовет, пообещает большего. И теперь уже научился не пускать глубоко в сердце их ласковые слова, не обманываться покорностью и обещаниями пойти на край света с ним, бежать в дремучие леса, коль бояре замыслят чего худое. Нет, не верил он потомкам лукавой Евы, совращенной змием. С тех самых пор пошла измена и предательство, когда соблазнила женщина, Богом сотворенная из ребра адамова, мужа своего, обрекла его на вечные муки.
И уже год от года ощущал он величие свое и не видел равных себе. Потому и слал гонцов к королеве Елизавете, желая взять себе жену достойную, знатностью рода ни в чем ему, Рюриковичу, не уступающую. Верил и не верил в будущность свою, в богоизбранность.
Иван Васильевич уже поднялся по крутой лесенке на верхний покой, где располагались женские светлицы, когда неожиданно навстречу ему шагнул кто-то, плохо различимый в потемках.
— Кто тут? — вскричал он и выхватил кинжал, едва не ткнул в грудь испугавшего его человека.
— Убьешь так меня когда-нибудь за преданность мою, — раздался густой сочный голос, — и умру без покаяния.
— А-а-а… — успокоился Иван Васильевич, узнав голос своего любимца Богдана Яковлевича Вольского. Едва ли не единственного, кому он доверял, и доверялся во всем. — Чего затаился в темноте?
— Тебя, господин мой, поджидаю, — спокойно отозвался тот, — специально стою, поглядываю, кто куда идет, да зачем…
— И чего высмотрел? — царь перешел на шепот, ожидая услышать что-то особенное, и уже приготовился мысленно к неприятному известию.
— Да увидеть ничего такого не увидел… Тихо все. Только Анна твоя рыдает да молится в светелке своей…
— Утешил бы девку, — попытался пошутить Иван Васильевич, но шутка вышла двусмысленная, и он тут же поправился, — девок бы к ней привел, чтоб повеселили, песни попели.
— Не-е-е, — протянул басом Богдан Яковлевич, — то не мое занятие. Девок приведу, да не дай Бог, сам с ними останусь. А тут ты нагрянешь… Вот тогда оправдывайся, отнекивайся, что не ел малину, когда губы красные…
— Ладно, чего хотел? — Иван Васильевич чувствовал, тот чего-то недоговаривает. — Спешу я.
— Да тут такое дело, — замялся Вольский и тяжело вздохнул, — согрешил я малость. Отпустишь грех, царь-батюшка?
— Не поп я тебе, чтоб грехи отпускать. В храм иди и там кайся, лбом об пол бейся, свечку затепли.
— Да, может, то и не грех вовсе… Девицу я приглядел, когда давеча по Москве ехал… Ох, хороша девка! Так бы и съел!
— И кто помешал? Вижу, как облизываешься.
— О тебе, батюшка, думал, печалился. Сюда привез, запер в светелке, ждать велел.
— Кто такая? Может, знакома мне?
— Вряд ли… Ты бы такую сразу отличил, приветил. Зовут Василиса Мелентьева. Хороша девка. Надави — и сок брызнет.
— Догадалась, кого ждать велено?
— Поди, не совсем дура. Так зайдешь? Или обратно домой отвезть?
Иван Васильевич заколебался. Желание взглянуть на новую девушку, что дожидалась его совсем неподалеку, было велико. Не любил он менять решения. А решил именно сегодня поговорить с Анной, и если она будет и дальше столь плаксива, сожалеть о жизни в царских покоях, то… он уже не юноша, чтоб уговаривать и пояснять, добиваться каждый раз ее расположения. Она не английская королева, чтоб выдвигать свои условия. Нет, сперва он доведет до конца разговор с Анной, а эта, новая, никуда не денется.
— Скажи, чтоб ждала, — приказал он Вольскому и, тяжело ступая, направился дальше.
Анна действительно сидела зареванная, с опухшими глазами и, увидев вошедшего царя, вскочила, кинулась за печку, торопливо схватила платок утирать струившиеся по лицу слезы.
— Все блажишь, сырость разводишь, — брезгливо проговорил Иван Васильевич, проходя на середину светелки и оглядываясь по сторонам. У него уже вошло в привычку в любом помещении, куда бы он не заходил, сперва внимательно оглядеть все углы и закоулки. Даже в собственной спальне он никогда сразу не подходил к постели, а какое-то время прислушивался, не раздастся ли откуда какой шорох, а лишь потом чуть обретал спокойствие. Эта привычка выработалась у него с детства, когда его, мальчонку, бояре пугали, спрятавшись в темной комнате, или врывались к нему спящему пьяными и, громко крича, хохотали, строили рожи, махали кинжалами. Нет, об этом лучше не вспоминать.
Из-за перегородки тихо выпорхнула сенная девушка и низко поклонилась царю, ожидая приказаний.
— Пошла, пошла, — махнул рукой, и когда та беззвучно вышла, подошел к Анне, привлек к себе, поднял маленькую девичью головку, осторожно провел пальцем по губам. Она всхлипнула и попыталась улыбнуться, но улыбка получилась жалкой, растерянной.
— Жду день-деньской, жду, — проговорила жалобно, — а потом и сама не замечаю, как слезы побегут, закапают, а там и… и… — она всхлипнула, — не остановишь их.
— О ком плачешь?! Кого хоронишь?! Больше заняться нечем, кроме как реветь?
— И вышивать пробовала, — она кивнула на рукоделие, разложенное на лавке, — да на ум не идет. Боюсь я, — добавила, немного помолчав.
— Меня что ль боишься, дура? — сдерживая себя, но ощущая нахлынувшую, прилившую к голове горячую волну, спросил.
— Нет, не тебя. Тебя мне отчего бояться? Смерти боюсь…
— Молода еще умирать-то…
— А сколько до меня умерло? Кого отравили, кого иначе на тот свет свели. И меня сведут.
— Да я всю прислугу поменял. Призови к себе из своих кого, глядишь, и успокоишься.
— К матушке хочу, к батюшке… Только не примут они меня такую обратно… опозоренную… — и она опять всхлипнула.
— Скажу, так любую примут, — Иван Васильевич рванул душивший его ворот, отошел к теплой печи, протянул к ней ладони, — лучше обняла бы меня, приголубила. — Но Анна стояла, прижав тонкие руки к лицу, и не отвечала. — Ну, кому сказал, — повысил голос Иван Васильевич и с хрустом сжал пальцы, кипя злобой.