Объяснила мне как пушкинистка, кого он имел в виду, когда писал о Европе[85].
Потом наступило молчание. Мирно и уютно потрескивала печка[86] .
Идти прямо домой у меня не было сил. Через некоторое время я обнаружила себя на Марсовом поле.
Ранним вечером ее проводил ко мне Владимир Георгиевич. Проводил и ушел.
Я читала долго и, читая, все время чувствовала стыд за плохость своей прозы. Читать – ей! Зачем я это затеяла? Но податься было уже некуда, я читала.
Первую половину, мне кажется, она слушала со скукой.
Я сделала перерыв, мы попили чайку.
Вторую половину она слушала внимательно, не отрываясь и, как мне казалось, с большим волнением. В одном месте, мне кажется, она даже отерла слезы. Но я не была в этом уверена, я читала, не поднимая глаз.
Все это длилось вечность. Длинная, оказывается, история!
Когда я кончила, она сказала: «Это очень хорошо. Каждое слово – правда».
В половине третьего ночи я отправилась ее провожать.
Путешествие на этот раз было трудное, словно по кругам ада.
Сначала Анна Андреевна не могла спуститься с нашей лестницы. Ей почему-то представилось, что ступеньки начинаются от самых дверей квартиры, и я никак не могла убедить ее пересечь лестничную площадку. Наконец я свела ее с лестницы.
Когда мы пересекали Невский, совершенно в эту пору пустой, и только что ступили на мостовую, Анна Андреевна спросила у меня, как всегда: «Теперь можно идти?» – «Можно», – сказала я, и мы сделали еще два шага к середине. «А теперь?!» – вдруг закричала она таким высоким, страшным, нечеловеческим голосом, что я чуть не упала и не сразу могла ей ответить.
Наконец по Фонтанке мы дошли до ее ворот. Они оказались запертыми. Я тщетно толкалась в них плечом. Вглядывались сквозь ограду в темноту двора, отыскивая дворника. Никого. И вдруг оказалось, что калитка ворот отперта.
Мы благополучно миновали Занимательный вход, а у нее на лестнице – снова мученье. На площадках она не верит, что это площадки, хочет идти не как по ровному месту, а как по ступенькам, и пугается.
Наконец дверь ее квартиры. Она вставила ключик в скважину, и тогда оказалось, что дверь не заперта. Это ее тоже испугало. Мы вошли вместе. Она шла по коридору, на ходу зажигая свет – в ванной, в кухне. Я доставила ее до дверей комнаты.
– Спасибо, что вы терпеливо все выслушали, – сказала я ей на прощание.
– Как вам не стыдно! Я плакала, а вы говорите – терпеливо.
Я ушла.
Вчера, открыв свою тетрадь, Анна Андреевна прочитала мне «Клеопатру»[88]. Прочитала, с трудом разбирая карандаш.
«Это хорошо?» – «Да! Очень!» – «А я еще не знаю. Я не сразу, только через некоторое время пойму… Хотите вина?»
Мы пили вино из хрустальных рюмок со смешными ручками и ели пирожные на тарелках времен Директории, и я про себя сквозь всё повторяла только что услышанные строки. Мне даже разговор с самой Анной Андреевной был помехой, хотелось остаться со стихами наедине. «Вот, говорят, что на этих тарелках не надо есть, надо их беречь, но я не люблю беречь вещи… Правда, прелестные? Рисунки в стиле Давида».
Она предложила почитать мне стихи – не свои, чужие. Обыкновенно я люблю слушать из ее уст чужие строки: произнесенные с ее интонацией, они звучат по-новому. На этот раз, правда, чужих стихов мне не хотелось – хотелось «Клеопатру», – но я, конечно, не спорила. Она прочитала наизусть Федора Кузьмича (великолепен)[89], Цветаеву (нет, мне не понравилось, слишком уж все до конца выговорено – а, может быть, я просто не привыкла); Кузмин хорош, но для меня слишком затейлив.
Я сказала, что поэты очень похожи на свои стихи. Например, Борис Леонидович. Когда слышишь, как он говорит, понимаешь совершенную естественность, непридуманность его стихов. Они – естественное продолжение его мысли и речи.
– Борис Леонидович в самом деле очень похож, – согласилась Анна Андреевна. – А я? Неужели и я похожа?
– Вы? Очень.
– Это нехорошо, если так. Препротивно, если так. Но вот Блок был совсем не похож на свои стихи, и Федор Кузьмич тоже. Я хорошо знала Федора Кузьмича и очень дружила с ним. Он был человек замечательный, но трудный.
Я сказала, что помню его только стариком.
– Он всегда выглядел стариком, начиная с сорока лет, – объяснила Анна Андреевна.
Я начала расспрашивать о Вячеславе Иванове, о Башне.
– Это был единственный настоящий салон, который мне довелось видеть, – сказала Анна Андреевна. – Влияние Вячеслава было огромно, хотя его стихи издатели вовсе не стремились приобретать. Вячеслав умел оказывать влияние на людей, и верным его учеником в этом смысле был Макс…[90] В Москве ко мне как-то зашла одна девица. Из породы «архивных девушек» – слышали этот термин? Это я его ввела… Она с восторгом, захлебываясь, рассказывала мне о Максе: «Он был в Москве… мы все собрались… и он говорил…» – «Он говорил одной, – перебила ее я: «Вы – Муза этого места», другой: «Вы – Сафо»…» – «Откуда вы знаете?» – закричала девица, ошеломленная моей догадливостью… «Я это сейчас придумала», – ответила я. Дело в том, что Макс, как и Вячеслав, обожал обольщать людей. Это была его вторая профессия. Приезжала в Коктебель какая-нибудь девица, он ходил с нею по вечерам гулять по берегу. «Вы слышите шум волн? Это они
Вячеслав, конечно, был тоньше. Но ему тоже нужны были свои обольщенные. Он тоже умел завлекать. Он и на мне пробовал свои чары. Придешь к нему, он уведет в кабинет: «Читайте!» Ну что я тогда могла читать? Двадцать один год, косы до пят и выдуманная несчастная любовь… Читаю что-нибудь вроде: «Стройный мальчик пастушок»[91]. Вячеслав восхищен: со времен Катулла и пр. Потом выведет в гостиную – «читайте!» Прочтешь то же самое. А Вячеслав обругает. Я быстро перестала бывать там, потому что поняла его. Я тогда уже была очень избалована, и обольщения на меня мало действовали.
Видя, что Анна Андреевна в повествовательном духе, я спросила ее о Зинаиде Николаевне. Была ли та красива?
– Не знаю. Я видела ее уже поздно, когда она была уже вся сделана. На вечер «Утра России» была приглашена я и они трое. Я там оскандалилась: прочитала первую строфу «Отступника»[92], а вторую забыла. В артистической, конечно, сразу все припомнила. Ушла и не стала читать[93]. У меня в те дни были неприятности, мне было плохо… Зинаида Николаевна в рыжем парике, лицо будто эмалированное, в парижском платье… Они меня очень зазывали к себе, но я уклонилась, потому что они были злые – в самом простом, элементарном смысле слова.
Я спросила про Ларису[94].
– Я была как-то в «Привале»[95] – единственный раз – и уже уходила. Иду к дверям через пустую комнату – там сидит Лариса. Я сказала ей: «До свидания!» – и пожала