Мы сели на скамеечку, залитую солнцем. Перед нами – две березы, и белые стволы освещены так ярко, что больно смотреть.
– Вы вчера с неодобрением отозвались о Есенине, – сказала мне Анна Андреевна. – А Осмёркин его любит. Он огорчился. Нет, я этого не понимаю. Я только что его перечла. Очень плохо, очень однообразно, и напомнило мне нэповскую квартиру: еще висят иконы, но уже тесно, и кто-то пьет и изливает свои чувства в присутствии посторонних. Да, вы правы: все время – пьяная последняя правда, все переливается через край, хотя и переливаться-то, собственно, нечему. Тема одна-единственная – вот и у Браунинга была одна тема, но он ею виртуозно владел, а тут – какая же виртуозность? Впрочем, когда я читаю другие стихи, я думаю, что я к Есенину несправедлива. У них, бедных, и одной темы нет.
Мы пошли по Фонтанке к Летнему. Во дворе Инженерного замка учили солдат. От Марсова поля неслась музыка. С Пантелеймоновской нам стало видно – там развеваются знамена. Анна Андреевна пыталась разглядеть, что там делается, но на Пантелеймоновской густо толпились люди и машины. Ничего не видать. На лакированных боках и в стеклах машин вспыхивало, ослепляя, солнце. Мы повернули домой.
Долго не могли пересечь Фонтанку: она боялась.
– Как я завидую тем, кто не боится!
Она рассказала мне о своем брате, отравившемся, когда у него от малярии умер ребенок.
– Оставил нам письмо – замечательное. О смерти ни слова. Кончалось оно так: «Целую мамины руки, которые я помню такими прекрасными и нежными и которые теперь такие сморщенные». Жена его тоже приняла яд вместе с ним, но, когда взломали дверь и вошли в комнату, она еще дышала. Ее спасли. Она оказалась беременной и родила вполне здорового ребенка.
Вчера я вернулась из Москвы и не успела чемодана разобрать – телефон. «Вы приехали? Приходите же! Приходите как можно скорее!»
Я пошла днем.
С наслаждением, со счастьем шла по своему городу.
Анна Андреевна сама мне открыла.
– Ну, как ваши успехи? – спросила я, когда мы уселись.
– Пока что одни неуспехи. Читала в Выборгском Доме культуры. Туда билеты дают, наверное, чуть не насильно. Я вышла и сразу почувствовала: Боже! как им хочется в кино или танцевать!
Она протянула мне «Ленинград», № 2.
– Вы уже видели это?
– Нет.
Я стала перелистывать. Океанский пароход, плавающий в пруде. Она вынула из моих рук журнал:
– Лучше я вам новое почитаю.
Прочла про плакальщиц[120].
Рассказала о распределении стихов в обеих книгах.
Потом о своем визите к Тынянову.
– И я еще жаловалась вам – помните? – что он со мной как-то вяло говорил по телефону. Я перед ним виновата. Он просто болен. Очень болен. Шапка молодых каштановых волос, а под ними крошечное сморщенное старческое личико. Он вышел в переднюю меня проводить и вдруг упал на пол, и, представьте себе, я его сама подняла. Одна! О! какой он легонький – как тряпочка.
Потом рассказала, что была в издательстве – оформляла сберкнижку – и там ее упросили подняться в редакцию.
– Были ли вам оказаны соответствующие почести?
– Да! Божеские! И надарено было книг. Я прочитала. Ужасно. После этого никаких стихов читать не хочется и писать невозможно. Все похожи друг на друга.
– Был у меня Цезарь Самойлович[121]. Послушайте, он же совсем болен. Посмотрите, как он надписал мне свою книгу – видите: «Анне Андреевой». Меня часто переименовывают. Один мой поклонник, заика, недавно в одном доме сказал: «Ееееё н-напечатали». – «Кого ее?» – «Астафьеву».
Много расспрашивала о Николае Ивановиче.
– Он обрадовался, узнав, что я приеду?
– Очень!
Помолчали. Потом:
– А знаете, – сказала Анна Андреевна, – Николай Николаевич сильно разгневался по поводу «От тебя я сердце скрыла». Ходит, как туча.
– Разве он раньше не знал?
– Знал, конечно, а теперь вот вдруг обиделся. Но мне это все равно [122].
Пришел Владимир Георгиевич, поговорили о билете в Москву и о выступлении 11-го[123]. Я простилась.
– Я ведь еще увижусь с вами до своего отъезда, не правда ли? – сказала Анна Андреевна, провожая меня. – Я приду к вам.
2-го, вчера, перед вечером, она пришла сама. Нарядная и почти румяная.
– Как вы хорошо выглядите! – сказала я.
– Ну что вы! Просто вымылась горячей водой и напудрилась. А чувствую себя очень плохо. Устала в Москве. Там, где я жила, паровое отопление, а моя базедова этого не переносит.
– Вы много бывали в гостях в Москве?
– Нет. Я только брала такси и ездила к Николаю Ивановичу. Что за голова у него! Как вы думаете – мне это важно знать, – способен он с восхищением говорить о стихах, если они ему не нравятся?
– Нет. Конечно, нет. Он вообще не дает себе труда лгать. А уж о стихах!
– Знаете, что он сказал мне? «Я всегда любил вас, но раньше был равнодушен к вашим стихам. А теперь я понимаю, что ваши стихи даже лучше вас. Вы заставляете меня любить ненавидимое». Он так сказал, но все это на самом деле не так. Я сейчас прочитала верстку и ясно увидела: какая бездарная, какая мелкая, какая ничтожная книга.
Я не перечила, мне хотелось понять. И она объяснила мне[124]. Я ее не утешала. Чем же тут утешить. Я только напомнила ей: будет иначе.
Она устало махнула рукой.
Потом рассказала мне свой новый замысел –
– Покойный Алигьери создал бы десятый круг ада.
Прочитала два новых: о башне. И впечатления от стихов[126].
– А как понравилось в Москве «Путем всея земли»? – спросила я.
– Тишенька[127] в восторге от «времени назад», а Борису Леонидовичу не понравилось. Он не сказал этого, но я догадалась.
Потом:
– Если б вы знали, как меня встретил Вовочка! «Наша Аня приехала!» А когда я уходила, была уже в пальто и Таня вышла с ним в переднюю, он потянулся к дверям: «Надо Ане открыть дверь». Такой трогательный. Я решила взять для него дачу. Попрошу в Литфонде для себя и поеду с ним и с Таней. Валю отправят на лето в лагерь. А Шакалику воздух необходим.
Я спросила, как прошло ее выступление в Капелле.