Тем временем, как оно часто бывает, стоит лишь мне погрузиться в размышления, план действий понемногу сам собой сложился у меня в голове. Дотти, решила я, едва ли успела настолько поддаться внушениям сэра Квентина, что уничтожила рукопись, но я совсем не собиралась рисковать, напугав ее до такой степени, чтобы она выкроила время заняться этим. Я решила так или иначе выкрасть назад «Уоррендера Ловита». Для чего требовалось заполучить ключи от ее квартиры и обеспечить, чтобы она на несколько часов отлучилась из дому и заведомо не смогла вернуться раньше положенного срока. Больше того, я должна была быть абсолютно уверенной, что Лесли не ворвется в квартиру, пока я ее обшариваю. Меня охватило радостное возбуждение, сродни тому, с каким я пишу книги. Я сознательно зафиксировала эти планы в своей творческой памяти, чтобы превратить их в заключительные главы «Дня поминовения», что и сделала со временем в свойственной мне манере перевоссоздания. Меня часто спрашивают, откуда берутся замыслы моих романов; могу сказать лишь одно — такова моя жизнь, она претворяется в какие-то иные формы художественного вымысла, причем сходство уловить могу только я сама. Обвинение, будто «Уоррендер Ловит» — это клевета на «Общество автобиографов», возмутило меня отчасти еще и потому, что если б я даже придумала своих персонажей не до, а после того, как поступила на службу к сэру Квентину, если бы мне даже и захотелось запечатлеть этих жалких людишек в художественной форме, то их все равно нельзя было б узнать, они бы и сами себя не признали, и даже в этом случае о клевете не могло бы идти речи. Такой уж я человек — художник, а не репортер.
Но вернемся к моему плану. Мне требовался сообщник, а может, и двое. Причем нужны были такие сообщники, которые либо целиком и полностью считают мои действия правомерными и законными, либо не до конца представляют себе мой план.
В первую очередь я прикинула, не удастся ли как-нибудь выманить ключ от квартиры у Лесли. Это бы мне, думаю, удалось. Уверена, что одной моей привлекательности в глазах Лесли было достаточно, чтобы так или иначе осуществить задуманное. С моей стороны это потребовало бы времени и определенных усилий. Мысль об усилиях в конце концов заставила меня отказаться от этого проекта. Не то чтобы мне трудно было представить, тем более в обстоятельствах, о которых я же сама и позаботилась бы, как это я буду спать с Лесли, — в нем и на самом деле было много мужского обаяния. Я знала, что могу попросить его занести нужную книгу, как часто делала в прошлом; могу попросить помочь мне разобраться с отрывком из Ньюмена, как часто делала в прошлом, когда мне требовался какой-нибудь справочник для работы над пространными статьями, которые приносили мне мало денег, но много хвалы, и которые я увлеченно писала в церковные газеты и литературные журналы, превратившись тем самым в неофициального авторитета по Ньюмену, так что мне всегда поручали писать о его книгах. Но то, что я не могла вот так просто взять да и попросить у Лесли ключ, что я не могла просто поделиться с ним всей этой историей и склонить на свою сторону, и заставило меня от него отказаться. Конечно же, пришлось бы снова делить с ним постель и возродить прежнюю близость, прежде чем рискнуть поделиться с ним хотя бы половиной своих проблем. Номер не пройдет, подумала я. Чего естественней — оставить его у себя на ночь, раз уж я собиралась провести с ним весь вечер, и все равно — номер не пройдет. И его красивое молодое лицо, которое я себе мысленно представляла, отступило на задний план — лицо много красивее, чем у Уолли Макконахи. У этого- то черты были крупные, а фигура тяжеловатая, не то чтоб такая уж приземистая, но и до Леслиной грации ему было далековато. Однако же, по мере того как Лесли отступал перед моим мысленным взором, на его месте стало возникать лицо Уолли. Уолли начинал вызывать у меня нежные чувства.
Тут мне в голову пришло новое соображение: как ни странно, но друзья познаются лучше, когда представляешь их в различных воображаемых ситуациях. Стоило мне подумать об Уолли — что будет, если придется рассказать ему про «Уоррендера Ловита», и про Дотти (ее он не знал), назвавшую роман бредом, и про Тео и Одри Клермонтов (этих он знал), которые так непонятно себя повели, и про моего издателя, который расторгнул договор из-за недоказанного подозрения в клевете, — если я расскажу Уолли всю эту историю и в придачу о том, как сэр Квентин позаимствовал из романа, а Дотти его, скорее всего, просто украла и как я сама стащила биографии, — нет, нереальным и несбыточным показалось мне, чтобы все это я рассказала Уолли. Что-нибудь одно — еще куда ни шло, но не всё. Я дала Уолли отвод, потому что инстинкт мне подсказывал, как он это воспримет. Скажем, я ему говорю:
— И знаешь, Уолли, самоубийство Бернис Гилберт так похоже на самоубийство одной героини из моего романа.
А он мне:
— Ну, Флёр, это, знаешь, как-то неправдоподобно. «Гвардеец» Гилберт всегда была малость не того, вот и…
И все время в подсознании у него будут мерцать слова, отражающие его отношение к собственной жизни, собственной работе, собственному месту в обществе: не вмешивайся ты в эту историю, Уолли. Он будет говорить самому себе: ох, уж эти писатели, одно слово — богема. А мне он скажет:
— Я бы, Флёр, оставил все как есть, честное слово. Уверен, твоя рукопись сама найдется.
Или, допустим, я бы сказала ему (а я не исключала, что могла бы сказать):
— Уолли, прошу тебя, сходи в театр с моей знакомой, ее зовут Дотти. Я все устрою. Мне нужно поискать у нее в квартире свой роман.
На это Уолли, вероятно, ответил бы:
— Флёр, дорогуша, я бы на твоем месте не стал рисковать.
Что следовало понимать как «Не хочу рисковать и путаться в это дело… еще скандал…»
Откуда мне знать, как бы оно было в действительности: ведь в действительности я не обратилась к Уолли за помощью. Уолли — это была любовь, и я хотела его сохранить, потому что мне было с ним здорово и могло быть еще лучше. А это означало, что храниться ему надлежало в той ячейке моей жизни, куда господу богу угодно его поместить, — отдельно от тогдашних моих очень загадочных и граничащих с галлюцинациями забот.
Когда я дошла в своих размышлениях до этого места, позвонил Уолли. Он «сию минуту удрал» и чем я сейчас занимаюсь? Эта фразочка была из любимых у Уолли — «сию минуту удрал»: откуда, спрашивается? Со службы? С приема? Я его ни о чем не расспрашивала, однако заметила на протяжении своей жизни, что служащие Министерства иностранных дел, как правило, имеют обыкновение появляться со словами «сию минуту удрал» и не хватает смелости спросить их, откуда именно: а вдруг это Государственная Тайна?! Во всяком случае, я сказала, что не занимаюсь ничем, нет, не обедала, да и к чаю почти не притронулась. И мы согласились, что это блестящая мысль: через полчаса я буду готова, он меня встретит, и мы отправимся обедать в Сохо. Правда ужасно, спросил он, прежде чем повесить трубку, что «Гвардеец» Гилберт такое выкинула?
Я сказала, что это кошмарно.
Перед уходом я заперла платяной шкаф, а ключ взяла с собой.
За обедом Уолли завел разговор о «Гвардейце»:
— Ты ее видела после того приема?
— Один раз, мельком, в тот самый день, когда ее не стало. Она приходила на Халлам-стрит. Она казалась чем-то расстроенной.
— Чем именно? — спросил Уолли.
— Ну, я не знаю, откуда мне знать.
— У меня на душе кошки скребут, — сказал Уолли. — Так, думаю, со всеми бывает, у кого знакомые кончают с собой. Чувствуешь, что мог бы как-то помочь, да не помог. Что-то сделать, если б заранее знал.
— Ну, ты же не знал.
— А мог бы. Она мне звонила и просила кое-что передать. Это было через несколько дней после приема. Ей ответил один мой сослуживец, она просила, чтобы я ей позвонил. Он сказал, что голос у нее был совершенно безумный. Боюсь, как раз это-то меня и отпугнуло. Не было у меня тогда мочи с ней возиться. «Гвардеец» была из приставучих, ты же знаешь, уж как вцепится, так вцепится. Не было у меня на нее сил.
— Может, кто-то доводил ее до такого состояния?
— Мне это приходило в голову. А почему ты об этом сказала?
— Интуиция. Я, как ты знаешь, романистка.
— Что ж, может быть, ты и права, — заметил он. — Видишь ли, тогда, после приема, она названивала и